Недаром, сколько ни писал Гоголь генерал-губернаторскую речь, она каждый раз обрывалась на полуслове. Да разве думал автор «Мертвых душ» о каком-то генерал-губернаторе? Это была его речь, обращенная к соотечественникам. Это он взывал к ним, содрогаясь от ужаса. Гибнет наша земля! Гибнет потому, что за прогнившими формами законного управления образовалось другое; гибнет наша земля потому, что торгуют незримые, но действительные управители и честью, и совестью, и участью людей, и нет спасения от многоликого, торжествующего зла.
А Россия по-прежнему далека. Что думают соотечественники? Гоголь пишет на родину:
«Мне хочется только знать, какого рода вообще дух общества и в каком состоянии его испорченность и чем оно болеет, какого рода люди теперь наиболее его наполняют, какие классы преимуществуют и какие мнения торжествуют?»
Письмо идет в Петербург, к ее превосходительству Александре Осиповне Смирновой. Все тот же тесный заколдованный круг! Не долетают до автора «Мертвых душ» отголоски освежительного вихря новых идей, который поднимается в России. И сколько бы ни спрашивал он Александру Осиповну, никогда не сообщит она, какими мыслями живет в Петербурге Виссарион Белинский или Александр Герцен в Москве…
Стоя один против всех мнений века, хочет возвестить истину людям Николай Гоголь. Но горе пророку, мысли все дальше и дальше уводят его в сторону от жизни. Силы снова иссякают.
«Нервическое тревожное беспокойство и разные признаки совершенного расклеения во всем теле пугают меня самого. Еду, а куда – и сам не знаю…»
Гоголь отослал это письмо по приезде в Париж. На письме стоял штамп французской почты: «14 января 1845 года».
Часть пятая
Глава первая
Прижимиста и медлительна в Петербурге весна: когда-то сметет с неба зимнюю паутину; когда унесет по Неве последний талый ледок?
Но веселее позванивает по крышам мимолетный дождь, задористее дерутся воробьи; лопаются от нетерпения почки на деревьях, и глядь – в чуть видимой дымке зеленеют бульвары. Какая ни есть, все-таки весна!
Может быть, и не хватает ей солнечной лазури или каких-нибудь легкокрылых зефиров, так что ж? Искусный сочинитель прибавит красоты щедрой рукой:
«Пелена мрака исчезла с эфирного небосклона, и утро во всем блеске ниспадало на окрестности Петербурга. Было слышно пение птиц, и до чувства обоняния доходило благоухание цветов…»
Велика власть поэта! Что ему стоит развеять любую пелену мрака? Если же не поверят современники, пусть знают потомки, что именно такой благоуханной идиллией выглядел Петербург в 1845 году. Не писать же о геморроидальных чиновниках или о черных лестницах, умащенных помоями, да еще, к примеру, о фабричных трубах, грязнящих столичное небо.
– А Гоголь? – с негодованием спросит строгий блюститель законов изящного. – Чего только не писал Гоголь о Петербурге, роясь, как ветошник, на столичных задворках! И в «Мертвых душах», даже походя, не пощадил царствующий град: «Въезд в какой бы ни было город, хоть даже в столицу, всегда как-то бледен; сначала все серо и однообразно: тянутся бесконечные заводы да фабрики, закопченные дымом…» Мало, значит, показалось Гоголю дегтя, которым измазал он отечество, еще фабричной копоти в чернила добавил!
Прошло, однако, три года с тех пор, как Гоголь, выдав в свет «Мертвые души», покинул отечество и ныне странствует неведомо где. Добропорядочные писатели снова пишут об эфирном небосклоне, и критики рассуждают о прекрасном.
Ан нет! Есть в Петербурге такой критик – Виссарион Белинский! О чем бы ни писал, непременно сведет речь на Гоголя. Гоголь, мол, открыл новую эпоху в русской литературе. И пойдет долбить: Гоголь, Гоголь, Гоголь!
Порядочные люди статей Белинского, конечно, не читают. На то есть цензоры и высшая полиция. Но все больше и больше шатаются незрелые умы. Можно сказать, появилась какая-то безудержная страсть к осуждению порядков жизни; решительно всё видят безумцы в черном цвете. И за примерами недалеко ходить.
На набережную Екатерининского канала вышел молодой человек, собою невзрачный, хотя и господского обличья. Глянул молодой человек на каменные громады, тускло отражающиеся в неподвижных водах, посмотрел на одинокое деревцо, робко трепещущее ветвями, и уподобил петербургскую весну… чахлой деве! Будто нет в Петербурге девиц, цветущих как розы.
Еще постоял, еще поразмыслил о чем-то молодой человек и пошел своей дорогой. Нет ему отрады на шумных улицах столицы, где промышленность и торговля являют свои дары в зеркальных витринах. Влекут молодого человека пустыри да лачуги. Бывает, и ничего не увидишь здесь сквозь немытое стекло, переклеенное для прочности бумажным лоскутом. А где вдруг заспесивится на подоконнике герань, и над геранью обозначится клетка, в которой сидит, нахохлившись, узник чиж. Давным-давно, поди, позабыл о былом приволье. А может быть, и нет нигде никакого приволья?