– Ты знаешь, с какой радостью я бы это сделал. Но пойми, надо сохранять порядочность в отношениях даже с такими личностями, как Краевский. Что я могу сделать, если у него напечатано начало романа? Что ты скажешь о новых главах?
– Еще решительнее повторю то, что ранее писал: быть тебе большим человеком в литературе. Есть такие умы, Александр Иванович, для которых мышление – чистая математика. Когда они берутся за поэзию, выходят сухие и темные аллегории. Ты тоже не поэт. Но у тебя, при живом уме, есть свой особый талант в изящной словесности: идеи находят у тебя живое воплощение. Этим ты силен.
– Я всей душой полюбила Любоньку, – вмешалась Наталья Александровна. – Так ясно ее вижу, что кажется, вступила бы с ней в разговор.
– А коли придется вам иметь такую беседу, – с живостью подхватил Белинский, – то обязательно передайте Любови Александровне: если не досталось счастье ей, то завоюют это счастье ее дочери и внучки. Характер Любоньки – твоя большая удача, Герцен!
– Правда, правда! – обрадовалась Наталья Александровна. – Только зачем судьба столкнула ее с таким безвольным существом, как Бельтов?
– Не мне быть адвокатом Владимира Бельтова, – отвечал жене Герцен, – но будь справедлива, Наташа. Бельтов сам вершит суд над собой, когда малодушно отказывается от собственного счастья. Впрочем, не в нем суть романа.
– Но и не в Круциферском же? – перебил Белинский. – Ты сочувствуешь ему и при всем снисхождении обрекаешь на гибель. Но если говорить о разночинцах, то разве не растут среди них другие люди?
– Пусть Любонька искупит мои грехи и будет заступницей перед читателями, – сказал Герцен. – Знаю, что растут люди, не похожие на смиренного и мечтательного Круциферского, и первый буду приветствовать их появление в словесности, когда словесность наша научится схватывать новое в жизни и отличать в этом новом важнейшее для завтрашнего дня…
Среди этих разговоров для Герцена наступили тревожные дни. Умер Иван Алексеевич Яковлев. Ушел из жизни человек, который мог бы быть самым близким другом сыну, но который никогда его не понимал. Чувство грусти сменилось у Герцена раздумьями над жизнью людей, обреченных эгоизму и праздности.
Иван Алексеевич оставил состояние «воспитаннику» Александру Герцену и «иностранке» Луизе Гааг, как значилось в завещании. Документ как нельзя лучше отражал фальшивую мораль общества, к которому принадлежал покойник.
Из-за траурных церемоний Герцены временно отошли от дружеского кружка.
Белинского тревожило молчание Мари. Спасибо, из Петербурга приехал Тургенев и привез первое известие. Семья Виссариона Григорьевича благополучна.
Пришло, наконец, и письмо от Мари, вслед за ним – второе. У Мари полно хлопот и огорчений. Управляющий домом взял с нее лишних два рубля, она израсходовалась на покупку какого-то шкафа и клеенки, у Оленьки идет седьмой зуб, а сама Марья Васильевна чувствует боль в груди и вот-вот сляжет в постель…
Виссарион Григорьевич долго старался уразуметь, о каком шкафе, о какой клеенке идет речь, но так ничего и не придумал. А Мари может слечь в постель!
Белинский ждал новых писем от Мари и боялся их. Но тут приехали в Москву Панаевы. Семейство Белинского собирается в Ревель, Достоевский взял на себя все заботы о путешественницах.
Когда Иван Иванович Панаев изображал, как Достоевский укачивает Ольгу Виссарионовну, Виссарион Григорьевич смеялся и требовал повторения. Оторвавшись от дома, он начинал сильно скучать без дочери.
На смену Панаеву являлся, как признанный артист, завершающий программу, Тургенев. Героями сцены, которую он разыгрывал, были те же Достоевский и Ольга Белинская. Кульминацией был монолог Достоевского о своем теперешнем и будущем величии. Но едва Федор Михайлович вдохновенно объявлял, что сочинения его будут печататься не иначе, как с золотой рамкой на каждой странице, – тут сцена переходила в пантомиму: Достоевский начинал беспощадно вертеть Ольгу Виссарионовну во все стороны, стараясь разгадать тайну вдруг промокших пеленок.
– Да успеете вы попасть в свое Спасское, – говорил, отсмеявшись, Белинский. – Побудьте в Москве. Вон сколько наших собралось!
Тургенев откладывал отъезд со дня на день. Шумные сборища продолжались. Белинский заставлял Некрасова читать стихи, чаще всего «Родину». Некрасов читал медленно, слегка нараспев:
– Святители! – только и мог воскликнуть Белинский. Он давно знал «Родину» наизусть.
Чтение «Родины» близилось к концу: