– Создается из рук вон трудное положение. Будто бы еще и ничего не случилось во Франции, а «Современник» уже находится в осадном положении. Как возьмут нашу февральскую книжку да прочтут «Сороку-воровку», боюсь, двинутся с барабанами на нас в атаку. Одно утешение: читатели-то давно прочли повесть Герцена.
– А как идет подписка? – спрашивал Белинский.
– Отменно! Около трех тысяч подписчиков будем иметь, ручаюсь.
Но и это отрадное известие не могло отвлечь Белинского от напряженной думы.
– Если бы знать, что же происходит в Париже… – повторял он.
Известия из Франции приходили очень медленно. И, как на грех, приятели еще реже стали ездить на Лиговку. Боятся, что ли?
– Будьте милосердны, выпустите меня на улицу! – просил Виссарион Григорьевич доктора Тильмана. – Дайте возможность подышать воздухом, пусть хоть и в наморднике!
Белинский имел в виду хитроумный, но чертовски дорогой аппарат, который предписал доктор Тильман, – им следовало прикрывать рот при выездах. На все согласен Виссарион Григорьевич, только бы вырваться в город, только бы знать, что слышно из Франции. Но неумолим доктор Тильман.
– Никаких выездов! – говорит он. – В городе свирепствует грипп, весьма опасный для слабогрудых. – В утешение больному доктор каждый раз прибавляет: – Состояние ваших легких улучшается. Выезд на улицу может все испортить.
А какой там выезд! Виссарион Григорьевич едва двигается по комнате. Голова горит в огне, а тело содрогается от озноба. Слабость такая одолела, что он не может держать перо в руках. Но, черт возьми, он закончит свой обзор!
Начал было писать… Нет! Безудержно дрожит рука, а перо будто налито свинцом.
– Ты поможешь мне, Мари? – несмело говорит Виссарион Григорьевич.
– Охотно. В чем дело?
Белинскому трудно признаться в своей беспомощности. Он ссылается на боль в руке, конечно, временную. А ждать более нельзя, иначе статья не успеет в мартовский номер. Одним словом, он будет диктовать, а Мари пусть потрудится записать.
Мари ни о чем не расспрашивала. Очевидно, боль в руке, на которую жаловался Виссарион Григорьевич, так и не проходила. Мари делала вид, что твердо в это верит. Только уйдя к себе, она давала волю отчаянию; то подолгу разговаривала с Аграфеной, предвидя неотвратимое, может быть, уже недалекое будущее, то принималась ласкать дочь и часто-часто вытирала слезы. А потом появлялась в кабинете, спокойная, усердная, и, сев около кушетки, на которой лежал Белинский, продолжала писать под его диктовку.
Виссарион Григорьевич нашел способ сохранить весь политический смысл своего обзора. Нельзя писать о натуральной школе как о главном направлении словесности? Ну что же! Он займется отдельными произведениями, вышедшими в прошлом году. Он сравнивал роман Герцена «Кто виноват?» с «Обыкновенной историей» Гончарова.
– В чем сила Герцена? – спрашивал Белинский, обращаясь к читателям. – В мысли, глубоко прочувствованной, вполне осознанной и развитой. Главная его мысль о достоинстве человеческом, которое унижается предрассудками, невежеством, несправедливостью человека к своему ближнему. Эта мысль срослась с его талантом. Это страдание, болезнь при виде непризнанного человеческого достоинства, оскорбляемого с умыслом, и еще больше без умысла…
– Подожди, – просила Мари, – дай мне управиться.
– Беда, сколько тебе со мной хлопот, – отвечал со вздохом Белинский. – Ну, авось я тебе еще отслужу. Можно продолжать?.. У нас на Руси все бесчеловечно, – размышлял он вслух. – Вот и запиши, Мари, что автор романа «Кто виноват?» изображает преступления, не подлежащие ведомству законов и понимаемые большинством как действия разумные и нравственные. А читатели тотчас вспомнят о господах Негровых. Прибавим еще, что очерки Герцена основаны на врожденной наблюдательности и на изучении известной стороны нашей действительности. А эта известная сторона нашей действительности именуется гнусным крепостничеством… Нет, нет, этого не надо записывать, – остановил он Мари, приготовившуюся писать. – Мысль моя станет еще яснее читателю, когда перейдем к Гончарову.
Много пришлось записать Мари о романе Герцена. Часто, когда Виссариону Григорьевичу становилось совсем невмоготу, он хитрил:
– Повременим, Мари, ты и так устала!
Мари тоже научилась хитрить: в самом деле, ей неплохо бы отдохнуть.
– Теперь пиши, – сказал Виссарион Григорьевич, когда перешел к Гончарову, и стал диктовать:
– Он – поэт, художник и больше ничего. У него нет ни любви, ни вражды к создаваемым им лицам, они его не веселят, не сердят, он не дает никаких нравственных уроков ни им, ни читателю, он как будто думает: кто в беде, тот и в ответе, а мое дело сторона…
– Не понимаю, – удивилась Мари, – ты так хвалил раньше Гончарова…