Странно сложилась судьба Луизы Ивановны Гааг. Когда-то, путешествуя по Германии, Иван Алексеевич встретил ее, дочь мелкого чиновника. Ей едва исполнилось шестнадцать лет; она была моложе Ивана Алексеевича лет на тридцать. Но то ли по барской прихоти или действительному увлечению, привез ее Иван Алексеевич в Москву. Здесь и родила Луиза Ивановна сына Александра. Произошло это в грозное время – армия Наполеона приближалась к Москве. Юная мать вместе с грудным младенцем оказалась в дальней яковлевской вотчине одна, без языка, среди молчаливых, бородатых русских мужиков. Собственная гибель представлялась ей неминуемой. Как спасти сына? Только эта мысль поддерживала ее силы. Но Иван Алексеевич, как только отлетела от Москвы военная гроза, вспомнил о ребенке. Вместе с ним была возвращена и мать.
С тех пор живет Луиза Ивановна при Иване Алексеевиче на каких-то неопределенных, птичьих правах. Никто, начиная с хозяина дома, ее давно не замечает. Да и заботы самой Луизы Ивановны сосредоточились только на том, чтобы остаться неприметной тенью в пышных хоромах: сохрани бог, еще прогневается Иван Алексеевич!
В такие минуты Иван Алексеевич язвительно обращался к ней: «Барышня!» Весь яд этого обращения заключался в том, что Луиза Ивановна, не получив прав законной жены, числилась по бумагам девицей. Если же очень не в духе был Иван Алексеевич, то шутил еще язвительнее:
– Вы, барышня с сыном!..
II вот – долгожданный сын снова с ней.
Луиза Ивановна целовала и сына, и невестку, и внука, пугливо прислушиваясь: как бы не увидел эти нежности Иван Алексеевич…
Встреча с отцом не порадовала Герцена. На мать смотрел он с нежной любовью и горьким состраданием.
Молодые стали вить гнездо в малом доме.
Александр Герцен, надолго отлученный от Москвы, бросился изучать московскую новь. А где ее найдешь?
Московские сановники и неслужащие господа дворяне вечером, прежде чем сесть за карточный стол, перекидывались коротким словом об известных барских докуках: совсем избаловались мужики – где от барщины отлынивают, где оброка недоплатят.
Старая барственная Москва жила, по-видимому, своей неизменной жизнью. Ан нет! В этой пустопорожней жизни нарастали тревоги. В каком-нибудь имении на крыше барского дома вдруг взметнет огненным крылом красный петух, и взлетает тот петух все чаще и чаще: вчера кукарекал где-то в волжских деревнях, сегодня объявился в ближней подмосковной. Иному же владетелю приходится и совсем плохо: вызывай воинскую команду. Тут господа дворяне порядок знают и никаких новшеств не хотят, разве только чтобы побольше войска было наготове.
Но нашлись в Москве и такие философы, которые желают обновления жизни… стариной. Смотрят эти философы-славянофилы вроде бы в историю, но выдают за историю собственные мечтания; говорят о народности, но принимают за народность суеверия и пережитки; предрекают России своебытный путь развития, а как и чем живет народ, не знают и знать не хотят. Далеки барские гостиные от мужицких черных изб.
Наиболее прозорливые из славянофилов понимали, что именно в народе таится будущее России. Но после такого признания немедленно наделяли народ собственными мыслями, а потом приятно рассуждали о величии смиренномудрого народа-богоносца.
Если же эту картину несколько портил красный петух, гулявший по крышам барских усадеб, если нарушал сельскую тишину бой барабанов, с которым шли на вразумление народа-богоносца воинские команды, то был и здесь ясен славянофилам путь спасения: надо очистить Русь от новшеств, заведенных со времен Петра I, и вернуть отечество ко временам Гостомысла. Каков был премудрый Гостомысл, этого, по темноте преданий, никто знать не мог. Главное заключалось в древней русской самобытности. Какова была та самобытность, достоверно тоже никто не знал, и каждый живописал ее по собственному разумению.
Славянофилы, которые были посмелее, даже косились на правительство, наивно подозревая его в попустительстве западникам. Когда же говорили о самих западниках, сеющих смуту, тут готовы были московские философы применить древнейшее против крамолы средство – топор и плаху.
Александр Герцен не представлял себе, каким пышным цветом расцвела в Москве эта своебытная философия – помесь маниловских мечтаний, ученой схоластики, нетерпимости и мистицизма с привкусом лампадного масла.
Но и у своебытных философов не было единого взгляда на будущее. Если же что-либо и объединяло их без исключения, то это была лютая ненависть к Виссариону Белинскому.
– Они правы по-своему, – говорил Герцен жене, возвратись с очередной сходки у славянофилов. – Белинского можно или любить, или ненавидеть. Середины нет.
– А когда же Виссарион Григорьевич будет в Москву? – спрашивала Наталья Александровна. Она издавна питала к нему большую дружбу.
– Боткин твердо отвечает: обещал Белинский этим летом хоть пешком, да прийти в Москву.
Лето было в разгаре. Белинский в Москву не ехал.
Немногих прежних друзей застал, вернувшись из ссылки, Герцен. Невесело пенилось при встречах вино. Приветствуя изгнанника, вспоминали тех, кого раскидала жизнь в разные стороны.