К прусскому королю Булгарину обращаться не пришлось, но по цензуре последовал новый приказ: со всею строгостью, без малейшего послабления, рассматривать статьи в «Отечественных записках».

Виссарион Григорьевич с головой ушел в работу. Когда же и работать, как не теперь, когда его счастье, его Мари, рядом с ним?

Блаженнейшие часы наступали тогда, когда, покончив с текущими рецензиями и заметками, он урывал время для пушкинских статей. Чем больше думал о начатом труде, тем необъятнее он представлялся. Но теперь все ему под силу.

Белинский работает в кабинете, а сам прислушивается: в соседней комнате ведут оживленный разговор жена и свояченица. Аграфена часто заливается смехом. Но почему так редко смеется Мари?

Поздно вечером Мари сама пришла к нему в кабинет. Какая-то неотступная мысль тревожила ее эти дни.

– Ты все-таки будешь печатать статью о «Современнике»?

– Не позднее, чем в новогоднем номере. А что?

– И, значит, сам вызовешь новую угрозу на свою голову? Профессор Плетнев не простит тебе этого выпада, а он, говорят, имеет большое влияние… – Мари начинала разбираться в петербургских отношениях.

– Мне не привыкать, Мари! – отвечал Белинский. – Единственно, за что я виню себя, так только за то, что слишком долго молчал.

– Как, кстати, называется тот роман, за который ты ополчился на Плетнева?

– Я бы охотно назвал его: «Пошлость, или Торжествующая добродетель». Но он называется иначе: «Семейство, или Домашние радости и огорчения». Почему тебе вспомнилось?

Мари промолчала. Нужно ли было ей говорить о том, что домашних радостей в собственной семейной жизни она еще не видела, а огорчения являлись одно за другим…

<p>Глава двенадцатая</p>

В Петербург, на службу по медицинскому департаменту, переехал самый далекий от медицины лекарь – Николай Христофорович Кетчер. Никогда бы не покинул родную Москву почитатель и переводчик Шекспира, если бы явная опасность для свободы этого бесшабашного человека не проникла в его собственное жилище.

Опасность поселилась здесь в виде черноглазой, измученной невзгодами девчонки Серафимы. Она могла показаться подростком, хотя давно изжила детство, проведенное в раскольничьем скиту. Оказавшись в Москве, она кое-как жила, вернее, голодала, работая в какой-то мастерской. На московской улице и встретил ее сердобольный Кетчер. Разговорился, заинтересовался ее историей, потом – неожиданно для обоих – Серафима поселилась у Николая Христофоровича, пригретая, обласканная и… без памяти влюбленная в своего спасителя.

В берлоге Кетчера, заросшей грязью и пылью, вдруг появился порядок и чистота. Как дикарка, не ведающая, что творит, она посягнула даже на то, чтобы прибирать его рукописи. Когда Николай Христофорович возвращался домой, Серафима, довольная своими трудами, счастливо улыбалась.

Кетчер хмурился и терпел. Что делать! В ожившей Серафиме стали отчетливо проступать миловидность и привлекательность. А в молодой женщине, вдруг обретшей вместе с любовью нерастраченную юность, стали обнаруживаться новые опасные привычки.

Покончив с нехитрыми домашними делами, Серафима молча садилась в уголке и, ничуть не пряча своих чувств от Кетчера, молилась на него. В этих молитвах без слов были исступление, всепоглощающая страсть и отрешение от себя, – так, должно быть, молятся в скитах люди, обретшие бога.

Николай Христофорович терпел и это, но долго ли может жить в роли божества медик, презирающий всякое идолопоклонство? А Серафима уже начинала прирастать к сердцу. Оставалось одно – прибегнуть к хирургической операции.

Приготовлением к этой операции и было прошение, посланное Кетчером в Петербург, о приеме его на службу в медицинский департамент.

Теперь Николай Христофорович ходил по петербургским улицам, ругал северную столицу, вспоминал о Москве и наслаждался свободой.

Когда Кетчер появлялся у Белинских, тихая, небольшая квартира наполнялась шумом. И, конечно, приносил Кетчер короб московских новостей.

– Грановский читает публичные лекции в университете. Успех невероятный! Он толкует о средних веках на Западе, и – о удивление! – в университет ездят даже дамы. Ни одного свободного места в аудитории! Восторг, аплодисменты, столпотворение!

Николай Христофорович способен и сам сотворить такое же столпотворение своими возгласами. Но какая-то новая мысль заставляет его на минуту притихнуть.

– Конечно, Грановский не боец. Я, говорит, скажу все, что надо, но, разумеется, в пределах своего предмета. Так ему и суждено ходить в «пределах». А ведь благородный человек! И будит святые чувства! Недаром бледнеет от зависти иуда Шевырев, а кулак Погодин весь багровеет. А Грановский взойдет в назначенный день на кафедру, изящно поклонится дамам – и каждым словом Погодину и Шевыреву по зубам! Но опять же, разумеется, в «пределах». Очень это грациозно у него выходит. И дамы шепчут: «Ах, душка! Мы и не знали, что есть на свете такие интересные средние века». Умора! И просвещение! Ну, и друзья откупоривают в честь Грановского шампанское.

Перейти на страницу:

Похожие книги