— Я правильно тебя понял? — Он сосредоточенно прищурился. — Ты согласишься участвовать в проекте, если я профинансирую твой «счастливый кораблик»? В смысле, выделю средства на то, чтобы ты устроила мезон по своему усмотрению, на полном попечении Фонда? О'кей. Если таково твое условие, я согласен. Составь план, прикинь бюджет. Разумеется, реалистичный — без джакузи и мраморных фонтанов. Давай договоримся, что у нас с тобой будет все в рамках разумного.
Верина теория обид дала трещину. Вот ведь человек совсем не хотел ее оскорбить, а она пошатнулась, как от удара. Ах, в рамках разумного?
— Знаешь, Берзин, лети-ка ты в Москву, — сказала она тихо, деревянным голосом — Тебя там ждет планов грома-дьё, размаха шаги саженьи. В рамках разумного у нас с тобой ничего не получится. Ищи себе другую подругу жизни.
— Чего-то я не понял… — опешил он. — Объясни.
— Если надо объяснять, то не надо объяснять, — повторила Вера формулировку, не вспомнить где вычитанную. И потом всё время молчала.
Говорил Берзин. Убеждал, сердился, даже пару раз несвойственным для него образом срывался на крик, но оглядывался на больную старуху и понижал голос.
Обжег яростным взглядом Эмэна, который, скрипнув дверью, безучастно сел на свой обычный стул и даже не повернул головы на Славино шипение.
— Господи, да скажи же что-нибудь! — сдавленно просипел Берзин. — Что на тебя ни с того ни с сего нашло?!
Вера молчала не из упрямства и не для того, чтобы его еще больше разозлить. Ну как ему объяснишь, что их отношения в «рамки разумного» не втиснуть? Или разумность, или счастье. Спросите у кардиолога.
В конце концов Слава рассвирепел и совсем по-детски топнул ногой. Бросился вон из палаты, на прощание обозвав «упертой стервой» и послав туда, куда джентльмены дам не посылают. Опять вышел парадокс: теперь-то он явно хотел сказать обидное, а Вера не обиделась.
Через полминуты, не больше, на стоянке взревел мощный мотор, а это от шато метров полтораста, и еще с третьего этажа надо было спуститься. Вот ведь поэтический темперамент.
— Вы извините, — сказала Вера аутисту по-французски. — Все ведут себя так, будто вы не существуете. Или лежите в коме, как Мадам. А я подумала, вдруг вы все-таки и слышите, и понимаете?
Эмэн не вздрогнул, когда Слава хлопнул дверью, не пошевелился и теперь. Он сидел, положив ладонь на лицо старухи, и будто вслушивался в какие-то одному ему внятные звуки.
Вера уныло побрела к двери. На всякий случай сказала «оревуар, мсье-дам», следуя смешной французской традиции, согласно которой нужно сначала обращаться к мужчине, а потом к женщине.
Ни «мсье», ни «дам» ее оревуара, естественно, не услышали.
ALEXANDRINE. НАЧАЛО ЖИЗНИ
Два голоса, мужской и женский, прерывают мой сон.
А снился мне холмик серой, сухой земли, в который я втыкаю сук. Я часто вижу этот сон. Наверное, потому что это очень важный момент моей жизни, который я вспоминать не люблю, вот он и пролезает воровским манером, когда отключен контроль над сознанием.
Я рада, что проснулась.
Соседка, моя родственница по судьбе, разговаривает со своим московским знакомым.
Нет, уже не просто знакомый. Я моментально определяю это по интонациям, по изменившейся энергетической напряженности. Пространство между ними вибрирует, искрится.
Но они говорят не о любви. Они спорят, потом начинают ссориться.
Я не прислушиваюсь к разговору. Всё не могу прогнать из головы остатки сна, цепкие, словно клочки тумана, что липнут к траве, на сером поле, под моросящим осенним дождем….
Это было в ноябре. Всё вокруг серое: морось, мертвая трава, голые деревья, дома саксонского городка, наползающие сумерки.
«Смерть не черная, — думаю я. — Смерть серая. Жизнь кончилась не 19 октября, когда я вернулась в пустую квартиру с черными окнами. И не тогда, когда я запретила себе вспоминать девочку. Не тогда, когда я перестала ждать Давида. Смерть — это не горе и не боль. Смерть — это бесчувствие. Когда все равно. Когда двигаться некуда и незачем».
Я три года ждала конца войны и надеялась вопреки всему. Это, несомненно, была жизнь. Ужасная, но жизнь.
Потом я перестала надеяться и кинулась разыскивать штабс-фельдфебеля Кропса. Это тоже была жизнь. Безумная, но жизнь.
Она длилась еще три месяца и поглотила меня полностью.
Границы открылись, доступ к швейцарскому сейфу возобновился, ничто не ограничивало моей свободы. За мамой ухаживали круглосуточные сиделки. На случай, если я не вернулась бы из путешествия, у нотариуса оставлены все нужные распоряжения.
Я всегда была настырной и целеустремленной. В ноябре я нашла Кропса. Он лежал вместе с еще десятком солдат в могиле — общей, но с персональной табличкой для каждого. Штабефельдфебеля ранило осколком авиабомбы во время отступления. Он умер в госпитале, не приходя в сознание, а пропавшим без вести был записан из-за неразберихи.
Никаких сомнений, что в могиле именно он. Я видела справку о смерти, медсестра опознала Кропса по фотографии.
У меня ощущение стайера, который собрался пробежать марафон, а финишная ленточка лопнула на груди через сто метров.