Она смотрела на него недоуменно.
— Да пошла же! — толкнул он ее вперед, как скотину, которая заупрямилась и ни с места.
Они вышли за село и повернули не к запруде, а к узкому ущелью, встретившему их звонкой песней убыстряющегося здесь потока.
Когда поднялись на поляну, где накануне он пролежал целый час, он нарочно прошел мимо камня и даже похлопал по нему рукой, но теперь камень не показался ему ни гладким, ни теплым. Вот и водопад. Вокруг пусто, ни души. Только вода двумя тяжелыми белыми потоками непрестанно летит в глубокий сине-зеленый омут.
Со странной полуулыбкой он сказал глухо, точно не ей:
— Раздевайся!
— Ильо, боже, какие у тебя глаза! Ты не заболел?
— Здоров, вполне здоров и знаю, чего хочу. А ты побыстрее, побыстрей снимай шмотки… пока не заявился кто…
— Нет, нет, что ты, — простонала она отчаянно, пятясь от реки.
— Разденешься, разденешься, раз я так хочу, — шептал он вроде бы спокойно, но вдруг, словно бесы в него вселились, с силой схватил ее и, рванув одежду, оставил в чем мать родила. Толкнув к воде, скомандовал: — Лезь!
Взвизгнув от соприкосновения с холодной водой, Таска окунулась и начала плескаться на мелкоте. А он, стоя на берегу, дикими, налившимися кровью глазами водил по ее острым плечам, торчащим ключицам, широко расставленным костлявым бедрам. «Да на тебе мяса-то кот наплакал, какая ты женщина… кляча», — сплюнул он, отвернувшись.
Да… типичное не то, о чем мечталось. Та, чужая, режет воду, как выхоленная выдра, все в ней женственно, от головы до пят. Его же Таска лишь подобие истинно женской плоти. Правда, белая, белее той, но белизна неживая, как чучело крашеное. Он услышал шаги сзади, покосился, не поворачивая головы, и увидел судорожно вцепившиеся в плечи руки, неловко прикрывающие грудь, худую цыплячью шею и золотой медальончик на ней. В темно-карих глазах жены вместе с привычной покорностью затаилось нечто новое, незнакомое и непонятное. С досадой на самого себя и весь мир он зашагал назад.
Через четверть часа они вошли в село: она впереди, все еще всхлипывая и ладонями стирая следы слез на щеках, а он — за ней, нахмуренный, с решимостью человека, которому уже нечего терять. Что тебе не дано, так уж не дано. Коли на роду не написано, так, как ни старайся, твоим не будет. Значит, нет смысла гнаться за синицей в небе, как нет смысла строить ворота в поле для того, чтобы ветру было через что пролетать. Да, либо дано, либо не дано. Чем раньше поймешь это, тем лучше. А труд зря не пропадет. Каждая работа, какая ни на есть, чего-нибудь да стоит. Сегодня он по крайней мере узнал, чем еще обделила его жизнь. Может, это и к лучшему: узнаешь людей с разных их сторон и себя самого лучше понимать начинаешь.
Перед домом они, не сказав друг другу ни слова, разошлись в разные стороны. Дрожа от страха, стыда, она заспешила к правлению, а он — к грядкам, к ждущей его мотыге.
С улицы появился Сивриев, но, вместо того чтобы подняться по лестнице к себе, остановился у низенького заборчика, отделявшего двор от огорода.
— Как дела в личном хозяйстве?
— Как видишь.
— Будет кое-что и на базар? Торговлишку возрождаем? «Покупаем-продаем», а?
— А почему бы и нет? Ты что думаешь, не дал нам участок, так мы с голоду сдохнем?
— Слышал, что собираешься цены диктовать в тех селах, где град прошел.
Он заметил, что Сивриев странно кривит губы, но не понял, то ли одобряет ответы, то ли смеется над ним, то ли просто-напросто завидует.
Глупо же не взять то, что само плывет тебе в руки, думал Илия. Для кого град в Ушаве и в Езерове беда, несчастье, а для кого — манна небесная. Лишний лев-другой никогда не помешает… Помидоры у него в этом году хорошие, грех не воспользоваться случаем. Так он думал, а председателю ответил:
— Оно, конечно, звучит: подай ближнему своему. А мы что ж, мы «обдиралы», «спекулянты», да уж, видно, и склоняют, коли до тебя дошло. Но мы привыкши… Чего не вытерпишь от народишка своего, когда о его же благе печешься.