На что мне отвечают: “Либо вы приезжаете одна, либо мы расцениваем это как отказ и нежелание принимать решения”. Могла я отказаться? Нет. Перед тем как поехать, я связывалась с Леной Альшанской, с Володей Смирновым, Алёной Синкевич, с Наташей Шагинян – людьми, причастными к этой теме. Мы и с тобой бесконечно говорили о том, что можно сказать Путину в этой ситуации, чтобы не обидеть, не задеть, чтобы пройти по этой тонкой грани и попытаться спасти детей. Сейчас я понимаю, если честно, что всё это изначально было глупой затеей.

ГОРДЕЕВА: Почему?

ХАМАТОВА: Потому что если человек действительно хочет разобраться, он вызывает к себе специалистов и к ним прислушивается, а не назначает встречу с какой-то там неравнодушной артисткой. Но выбора не было, и мне эта встреча в самом деле казалась пусть и призрачным, но шансом, который надо использовать. Я полночи придумывала и переписывала речь, пытаясь объяснить, что все гуманитарные, моральные козыри – на стороне здравого смысла, что это выгодно государству – не проявлять себя в качестве палача, а пойти навстречу, что эти дети – не противники, не враги – это же дети. Утром за мной заехала машина, и я поехала в Ново-Огарёво. Знаешь, у меня это место навсегда связано теперь с повестью Марины Цветаевой “Мать и музыка”.

ГОРДЕЕВА: Господи, почему?

ХАМАТОВА: Потому что я в тот момент готовила программу “Цветаева – Ахмадулина”. И учила текст. Я очень волновалась, когда ехала. И поэтому всю дорогу проговаривала про себя Маринин текст: “Мать не воспитывала – испытывала: силу сопротивления, – подастся ли грудная клетка? Нет, не подалась, а так раздалась, что потом – теперь – уже ничем не накормишь, не наполнишь. Мать поила нас из вскрытой жилы Лирики, как и мы потом, беспощадно вскрыв свою, пытались поить своих детей кровью собственной тоски. Их счастье – что не удалось, наше – что удалось” – съезд на кольцевую. И так до самого конца, до въезда в Ново-Огарёво: “Есть силы, которых не может даже в таком ребенке осилить даже такая мать”.

Когда я приехала в Ново-Огарёво, Путин встречался, кажется, с президентом Финляндии, поэтому меня запихали в подсобное помещение, где находились официанты и повара. Я немножко послушала, как они там живут. И опять взялась за Цветаеву: “Больше всего, из всего ранне-рояльного, я любила – скрипичный ключ. Слово – такое чудное и протяжное и именно непонятностью своей (почему скрипичный, когда – рояль?)…” Я сидела часа два, если не больше. То выныривая из чудесного, дивного мира Марининой прозы, то снова в него погружаясь: “Мать – залила нас музыкой. (Из этой Музыки, обернувшейся Лирикой, мы уже никогда не выплыли – на свет дня!) Мать затопила нас как наводнение. Ее дети, как те бараки нищих на берегу всех великих рек, отродясь были обречены. Мать залила нас всей горечью своего несбывшегося призвания, своей несбывшейся жизни, музыкой залила нас, как кровью, кровью второго рождения”.

К исходу третьего часа президенты вышли, пошли журналисты, меня снова упихали в какой-то угол, где я просидела еще некоторое время: “Вот когда вырастешь и оглянешься и спросишь себя, warum всё так вышло – как вышло, warum ничего не вышло, не только у тебя, но у всех, кого ты любила, кого ты играла, – ничего ни у кого – тогда и сумеешь играть «Warum». А пока – старайся”.

Перейти на страницу:

Все книги серии На последнем дыхании

Похожие книги