Затем – тоже в качестве эпиграфа – цитата из Николая Бердяева:
«Рай в начале есть первоначальная цельность, не знающая отравы сознания, отравы различения и познания добра и зла. В этот рай нет возврата. И этот рай не знает свободы, которой мы так дорожим как высшим своим достоинством. Рай в конце предполагает, что человек уже прошел через обострение и раздвоение сознания, через свободу, через различение и познание добра и зла. Этот рай означает новую цельность и полноту после раздвоения и раздробленности».
И пока мы с вами будем неспешно и – замечу – без особого результата размышлять об исторической, логической, метафизической, мистической связи между тем и другим эпиграфом, я с вашего позволения скажу вот что.
Моему поколению, когда оно, – то есть поколение, – дружно вступило в полублаженный, полуидиотский, но, конечно же, очень впечатлительный пубертатный возраст, тоже был обещан рай. Причем торжественно обещан.
Но в базовых категориях того времени, когда официальному общественно-политическому дискурсу еще хватало сил опираться на так называемое научное мировоззрение, а от различных «опиумов для народа», напротив, решительно отпихиваться, этот обещанный рай носил почтенный материалистический псевдоним и назывался «коммунизмом».
У обещанного коммунизма был, впрочем, один серьезный недостаток – его надо было «строить». Ага, прям щас! Все бросим и побежим строить.
Так этот «коммунизм» постепенно рассосался, покинув бескрайнее пропагандистское поле.
Теперь вот, благодаря короткому и яркому, хотя и весьма уязвимому с точки зрения психиатрической теории и практики выступлению российского президента, так до сих пор и не обретенный рай снова замаячил на пропагандистском горизонте. На этот раз без всяких псевдонимов. Рай он и есть рай. Маски сброшены, господа!
Новая концепция рая является радикально новаторской. Она не предполагает никаких сверхусилий. Да и никаких вообще усилий она не предполагает.
Все просто, как просто все гениальное. Надо просто взять и подвергнуться ядерному удару. И всё! И мы в дамках! То есть в раю. Все там вокруг сдохнут, не успев ни в чем раскаяться. А мы – сразу в рай, потому что нам, как всем известно, особо и раскаиваться не в чем. В чем раскаиваться-то!
В связи с возникшей в эти дни повышенной частотностью массового употребления слова «рай» невольно оживают, актуализируются и подвергаются неизбежной перекодировке такие полудохлые советские лексические мутанты, как, например, «райцентр», «райсобес», «райвоенкомат». Или, допустим, «райком». «Райком закрыт. Все ушли на…»
Или стремительно вскакивают с лежанки, отряхиваются от вековой пыли и встают во фрунт некрофильские песенные конструкции времен Гражданской войны типа «И как один умрем в борьбе за это».
Или представляется вполне уместным на манер издерганной трамвайной кондукторши времен моего детства истошно заорать на весь белый свет: «Эй ты! Куда прешь? Рай не резиновый!»
Впрочем, если теперь, как мы узнали, рай достижим таким вот удивительным способом и, главное, доступен только в коллективном, а никак не в индивидуальном порядке, то его исторически сложившаяся противоположность, то есть ад, вольготно гуляет по информационному и прочему пространству, где чувствует себя буквально как дома. Его и достигать не надо. Вот он, прямо здесь и прямо сейчас.
Да и этот самый сконструированный причудливым президентским воображением рай такой ли уж прямо рай, если задуматься?
И совсем не известно, что лучше.
Некоторые мучительные и навязчивые сомнения в незыблемости некоторых важных категорий тянутся за нами прямо из блаженного детства.
В моем, например, детстве, в моем, например, дворе, в моей, например, тогдашней картине мира ярко выделялись два существа женского пола.
Одно из них мне не нравилось ужасно. Не нравилось вплоть до ненависти. Вплоть до нервной икоты. Оно называлось «Рая».
Это была крашеная визгливая и необычайно скандальная лахудра, терроризировавшая весь двор. В позиции «руки в боки» стояла она посреди двора и орала так, что к ней никто не мог приблизиться даже на два метра. Никто – ни дети, ни взрослые, ни участковый Тищенко не могли с ней совладать. Она говорила, орала и делала, что хотела.
Вторым женским существом была девочка Ада, моя ровесница, синеглазая и светлокудрая, запомнившаяся мне характерным и очень обаятельным польским «л», звучавшим как «в». «Ну, я пошва», – говорила она, улыбалась и небрежно взмахивала рукой.