Велико как стоял перед тем, глядя на Добричку, так в два прыжка оказался возле озверевшей Абрашевицы и стал ее отпихивать. Но легко ли справиться с разлютовавшейся бабой, удержу не знающей в своем беззаконии? От злобы совсем остервенясь, Абрашевица вдруг изловчилась и впилась ему зубами в правую руку, из руки тотчас же хлынула кровь. В ответ Велико как толканет змейчиху изо всей мочи, она отлетела назад, споткнулась о край случившейся под ногами плиты и во всю спину растянулась на раскаленной настилке двора. Добричка стояла как потерянная, только черные глаза ее усмехались смущенно; он это заметил, и сердце его радостно колотнулось; приникнув губами к укушенному месту, он принялся высасывать кровь. На губах блеснула большая красная капля: будто любовь, дрогнувшая в Великином сердце с первого взгляда на Добричку, проступила на его губах красным цветом, вестником всего того, что ждало их обоих.
В тот же день отца его выгнали из абрашевского дома.
А Добричка осталась, да, так оно и было; почему именно теперь ему вспомнилось это? Видать, время вовсе не такой уж всесильный целитель, видать, оно наслаивает дни и годы, случаи и события, и хранятся они в памяти свежие, неувядающие, а приспеет им время — всплывают наверх; зачем? Может, затем, чтобы напомнить о чем-то скорбном, но дорогом, объяснить твой тебя же пугающий шаг или чтоб ты вернулся к забытому истоку ненависти или вражды, спустился в неизведанные глубины чувств, а может, чтобы шагнул в новую жизнь — как знать?
Он чуть заметно потряс головой, потянулся к столу за угощением, тихонько спросил доктора:
— Иван, а ну как оплошка выйдет?
Слова эти были сказаны не от страха, зачем же он их сказал? Видно, не отрешился еще от всего, только что промелькнувшего в голове; он не сразу понял, почему доктор посмотрел на него предупреждающе, покосившись на Добричку, и тихо ответил:
— Как тебе сказать? Подождем…
А Добричку, слышала она эти слова или нет, тронуть они сейчас не могли, в ту минуту ее занимало совсем другое: она упорно всматривалась в угощения, выставленные на свадебном столе. Она никого не замечала, даже Георгия и Велико, самых близких ей здесь людей, хоть и можно надеяться было, что они держатся как-то в ее сознании, что она каким-либо знаком отзовется на их присутствие. Ни доктора, ни крестного, важного городского адвоката, ни жену его она с самого утра вовсе не замечала, не интересовали ее ни дружки, ни подружки, она и не слышала, кто что говорит. В ту минуту она напрягала память, стараясь понять, во сне ли когда видела она так много всякой снеди или наяву и видела ли вообще. Однако память ее бессильна была ответить на шевельнувшиеся в голове вопросы; единственное, что могло сойти за какой-то ответ, было связано с ощущением необъяснимо свирепого голода, и она недоумевала, сейчас ли мучил ее этот голод или раньше, неизвестно когда…
Но если бы он мучил ее сейчас, она бы накинулась на еду, ведь ей ничто не мешало; нет, стало быть, не сейчас.
Стало быть, это было когда-то, в другое какое-то время, в какой-то бескрайне далекий и страшный летний день; ей казалось, что стоит сделать еще одно маленькое усилие, и все вспомнится. Она напряглась изо всех сил. В памяти вдруг возникло синее небо, сыплющее огненным зноем, она лежала на каком-то раскаленном утесе, и уже три дня желудок у нее был пуст. Как она там оказалась, какая могучая рука забросила ее на этот горячий камень, притом одну, беззащитную и голодную?
Был Петров день, двенадцатое июля девятьсот сорок четвертого года, теперь она это вспомнила хорошо; с ней тогда что-то случилось, что-то, в чем она сама была виновата, а поправить уже было нельзя. Ну, уж коли случившееся нельзя поправить, нужно было сделать хоть что-то, чтоб не остаться навсегда на этом утесе. Вокруг стреляли, и внизу тоже раздавались выстрелы — с той стороны зеленого луга, в густом тенистом лесу, они ее оглушали, а где-то неподалеку, притаившаяся злобным врагом, стерегла ее мысль о полной беспомощности и покинутости: кто ее мог спасти?
И тут мучительным голодом заявил о себе пустой желудок.