Он бежал в обход по рыхлой, только что наваленной насыпи и почти плакал оттого, что не сразу догадался, что этот жирный, нелепый, огромного роста человек и есть хозяин экскаватора, оттого, что он не перепрыгнул траншею, а бежит вот по рыхлой, вязкой насыпи в обход, и в кирзовые сапоги его струится земля, и тоже тормозит его, и не дает сейчас, сию секунду, оказаться рядом с Жорой.
Все же эти несколько метров он пробежал быстро. Скрючившегося Жору Бацилла успел ударить еще только раз. Делал он это даже лениво, снисходительно, как бы в наказ за ослушание, и Крашев до сих пор помнит его вдруг изменившееся, ставшее растерянным лицо, водянистые, тупо-удивленные глаза, когда, подбежав, он ударил Бациллу в живот.
Ударил он его с ходу и сам не зная отчего: из-за брезгливости, ярости или оттого, что сбегал с насыпи, но ударил он его по-футбольному — ногой, не «своей», но более сильной левой ногой.
Ожидая сопротивление — Бацилла и в самом деле оказался выше его ростом, — Крашев ударил ногой еще раз, а потом еще и еще… В ярости и отчаянии оттого, что Бацилла, казалось, не реагировал на удары, он, преодолевая брезгливость, потянулся к вонючему, потному телу, как вдруг это тело рухнуло вниз, на живот, и Бацилла, подтянув ноги и закрыв голову руками, жалобно и пронзительно закричал.
Не ожидая такого хамелеонского приема, Крашев, чуть растерявшись, уже несильно пнул в жирный, расползшийся зад.
— Перестань бить! — чьи-то руки схватили его сзади.
Крашев, дернувшись, оглянулся, ожидая какой-то новой опасности, и увидел, что это Жора…
До сосновой рощицы они шли, не разговаривая. Потом Крашев сел на поваленное дерево и стал вытряхивать землю из сапог.
— Ну, ты и сентиментальный! — сказал он со злостью. — Может, мне пойти попросить прощения и за экскаватор договориться, как говорят у вас в Одессе?
— Договариваться не надо, — Жора сел рядом. — Эта скотина так испугалась, что завтра и дверца будет открыта. Дело не в нем…
— А в чем же? — так же зло спросил Крашев.
— Не могу смотреть, как бьют… После того, как я сам… бутылкой… Нет, не могу. — У Жоры был вид, будто он собирается плакать.
— Да ну тебя, — Крашев надел сапоги и быстро пошел к школе.
Помирились они в тот раз быстро… Пили крепкий, заваренный Зойкой чай и, смеясь, вспоминали драку. Жора, правда, смеялся с трудом — левый глаз его медленно синел и оплывал…
Но странно… Жора, одессит Жора, опыту, деловитости, жизнерадостности которого Крашев так радовался, даже завидовал, вдруг стал блекнуть и оплывать, как оплывал его левый глаз. Крашев почувствовал небольшое, легкое презрение к нему. И не за то, что Жора был бит, а за то, что смалодушничал, когда он — Крашев — учил уму-разуму этого страшноватого Бациллу. Это малодушие было как бы изъяном его — Жориной — души.
Но Крашев не хотел быть таким, как Жора. В той жизни, которою он собирался жить, такие «сантименты» были ни к чему.
Вот тогда и появилась между ними трещина. Еще невидимая, но с каждым днем она ширилась. И разрыв состоялся…
…Как ему не хочется заглядывать в ту часть своего сознания, где лежат эти воспоминания. Но человек не машина, и стереть все это из человеческой памяти нельзя. Можно лишь приказывать не вспоминать. А сегодня, в первый раз за всю свою жизнь, у него не было сил на это…
…Под утро, когда вдруг разом загорланили соседские и дальние петухи, Крашев встал и тихо, стараясь не разбудить мать, вышел во двор. Наклонился к колонке и, пока не замерзли руки, плескался под ледяной струей. Потом тщательно утерся и прошел на веранду.
Отгорланив свое, петухи смолкли.
Медленно рождался новый день. Крашев раздвинул шторы и долго, невидяще смотрел в большое окно, всей кожей ощущая рождение нового дня, чувствуя неотвратимость его рождения и боясь этой неотвратимости…
Из соседней, через стену комнаты послышались шорохи. Наверное, мать уже встала. Ему вдруг захотелось поговорить с матерью, что-нибудь сказать ей. Но за долгие годы разлуки он отвык от общения с ней и не знал, что же ему надо делать. Перейти через маленькую кухню в такую же маленькую комнату? Спросить у матери, проснулась ли, оделась ли?
Он прошел к комнате и сквозь неприкрытые створки двери увидел мать.
Она стояла на коленях спиной к нему и молилась… Его теперешнее состояние не позволило ему возмутиться этим, прийти в ужас, как он сделал бы ранее этой ночи.
Он еще не понимал слов ее молитвы, но ясно видел, на что она молится.
В дальнем углу комнаты висела, с раскрытыми теперь шторками, божница. Но ни иконы, ни тем более икон на ней не было. Вместо них на божнице стоял лист плотного, загрунтованного, вероятно, им самим картона с прикрепленной на этот картон открыткой. Открытку эту — репродукцию картины знаменитого художника — он хорошо помнил. Она была из набора, подаренного ему Анной. Вспомнил он и название картины… Это была «Голгофа» Николая Ге…
Молитва матери стала жарче, неистовей, и он стал понимать все ее слова.