— Папа, — спросил я позже, — ты его боишься?
— Кого? — отец притворился, что не понимает.
— Старого Хрыча.
— С какой стати мне его бояться?
— Тогда скажи, кто бы кому врезал? — продолжал я расспросы. — Он тебе или ты ему?
—
— Ну, если бы вы подрались… — объяснил я. — Если б в конце концов бросились друг на друга с кулаками.
— Я? На него? С кулаками? Прекрати молоть чепуху. Как ты вообще себе это представляешь? — Отец повысил голос. — Он же старый человек. Думаешь, я позволил бы себя спровоцировать? Ударил бы его?
— А если б он первый тебя ударил? Тогда что? Скажи, пап, ты бы ему
— Я сказал: прекрати.
— Врезал бы? — не сдавался я.
— Врезал, врезал… — успокоил меня наконец отец.
А минуту погодя пробормотал:
— Врезал бы, несмотря на его боксерское мастерство.
Когда из дома напротив выезжали Сивики, мать стояла у окна и плакала. Большой фургон с надписью ГРУЗОПЕРЕВОЗКИ подъехал к самому подъезду, и грузчики в зеленых комбинезонах сносили с третьего этажа мебель и перекрикивались на лестнице.
— Ааа… ааа… ааа… — гудела Хеленка с первого этажа, немая от рождения, со страхом глядя, как раскачивается в воздухе огромный гданьский буфет, который грузчики несли на ремнях, а круглая деревянная ручка, оторвавшаяся от его центральной дверцы, катится по тротуару прямо в черную пасть канализационного колодца.
Мать стояла у окна и плакала. Проходили недели, месяцы, фургон с надписью ГРУЗОПЕРЕВОЗКИ все чаще приезжал к нашим соседям, но к нам приехать не мог. Коммунальную квартиру нам не удалось бы разменять даже с потерей площади.
— Я сойду с ума. Увидите, я здесь скоро сойду с ума, — повторяла мать и все чаще вела себя так, будто и вправду была близка к помешательству.
Когда соседка возвращалась с работы и запиралась у себя в комнате, оставив в коридоре тошнотворный запах пота и советского одеколона, мать бежала за флакончиком французских духов и, пытаясь вытрясти из него остатки давно уже не существующего содержимого, точно экзорцист, изгоняющий могучего демона, кричала:
— Chat Noir! Chat Noir! Chat Noir![25]
Однажды вечером, надев свое самое красивое платье, она подошла к дверям комнаты Ванды Ольчак, встала в позу, будто готовясь к выступлению на конкурсе чтецов-декламаторов, и, полузакрыв глаза, заговорила по-французски:
Я не понимал ни слова, но чувствовал, что стихотворение, которое читает мать, очень грустное:
В комнате у соседки оборвалась музыка. Ванда Ольчак выключила радио. На молочном стекле, вставленном в дверь, появилась ее большая тень.
В полной тишине мать прочитала последнюю строфу «Альбатроса» — неизвестного мне тогда стихотворения Шарля Бодлера:
После слов «мешают тебе» мать умолкла и, опустив голову, стояла не шевелясь до тех пор, пока дверь соседкиной комнаты не открылась и Ванда Ольчак вышла в коридор в розовом стеганом халате, из-под которого торчали голые ноги в домашних туфлях, украшенных фиолетовыми помпонами.
— Ты закончила? — спросила она.
Я посмотрел на мать, мать на меня. Возможно ли, что мы оба ослышались? Ванда Ольчак никогда раньше не позволяла себе такой фамильярности.
— Что вы сказали? — мать отступила на шаг. — Что вы сказали? Повторите еще раз.
— Ты закончила? — повторила соседка.
— «Ты»? «Ты»? — Лицо матери исказила ужасная гримаса. — Ты со мной на «ты»?.. Да ты, наверно, не знаешь, перед кем стоишь.
— Прекрасно знаю. — Ванда Ольчак презрительно засмеялась. — Я стою перед тобой. И обращаюсь к тебе. А ты можешь поцеловать меня в одно место!
— Ты… хамка… Ты, шлюха… Ты, свинья… — После каждого слова мать захлебывалась, будто ей не хватало воздуха.
— Свинья? — Соседка резко повернулась к матери спиной, задрала халат, под которым ничего не было, и, выпятив тяжелую белую задницу, произнесла отчетливо: — Свинья свинье жопу лижет!