Я шел в бреду, тайга и снег мешались с теплой ванной, жареным мясом и музыкой, теплое зимовье стояло на крымском берегу, в черной реке плавали загорелые девушки, а я шел на твердых ногах и все мог, потому что был жив.

Ватная вертикаль в серое небо.

Дым.

Настоящий.

Я захрипел и стал переставлять все четыре конечности в маршевом, как мне казалось, ритме. Я про себя кричал военные марши, походные песни и просто какой-то ритм, пожестче, потверже. Мотал головой и выдыхал в такт каждому движению, мычал и стонал.

Это была избушка.

Дыма над ней не было, а небо было зеленым и красным, потому что на самом деле наступило уже утро следующего дня.

Залаяла собака.

Собака была маленькая и черная. Лайка. На крыльце.

Поленница дров у стены под навесом, и перевернутая лодка на берегу, привязанная к дереву.

Собака лаяла.

На крыльцо вышел человек.

Он смотрел на меня.

Человек.

Я встал на ноги и спокойно сказал ему:

— Привет.

И не понял, что за хрип послышался рядом с моей головой, на снегу, со стороны.

Тут земля меня нокаутировала. И, ткнувшись лицом в снег, я успел подумать, что если мираж, значит — все.

— Пей, пожалуйста…

Я был дома, на кровати, в странном сне. Добрая рука поддерживала под затылок. Я проглотил что-то жгучее, потом что-то теплое и сладкое, и полетел, поплыл в ласковую пустоту.

— Не говори. Потом. Окрепнешь, поправишься — тогда разговаривать будем. Кушай суп.

Из ложки лилось в рот, я глотал что-то, разливающееся внутри болезненным теплом, приятной тяжестью, — и снова летел в пустоту. Сладко было в последний миг сознания свободно разрешать себе лететь в нее, зная, что это можно и даже хорошо, что не надо ни о чем заботиться, мою жизнь кто-то держит в добрых и надежных руках.

— Восемь дней лежал. Про город разговаривал. Теперь все хорошо. Поправишься, в свой город поедешь.

Тикал будильник, бесконечность тиканья времени была прекрасна, восхитительна, хотелось плакать и смеяться.

Странная это была избушка. Книги теснились на самодельных полках, еловая лапа зеленела под портретом Че Гевары — вырезанной откуда-то репродукцией. А на двери был гиперреалистически выписан урбанистический пейзаж.

Я поправлялся. Возвращался в жизнь, как выныривал из теплой водной толщи. Черные корки отваливались с лица.

Хозяин нагрел воды и выкупал меня в корыте. Я выпил полкружки водки и уснул. Теплый сон растопил слезы моей ослабевшей души.

Краткое солнце зажигало наледь окон; косые кресты рам ложились на скобленые половицы. Хозяин сбрасывал заиндевевшие поленья; булькал чай, скреблась в сенях лайка.

Он снимал рассверленный карабин и уходил на лыжах экономным шагом таежника. Легкая черная лайка бежала рядом по насту.

Я подметал жилье, мыл посуду, курил и снимал книги с полок — ложился отдыхать. Японский транзистор тихо гремел музыкой большого мира.

* * *

Он поил меня бульонами, ухой, ягодными киселями и отварами трав.

Хотел бы я когда-нибудь рассчитаться со всеми, кто помог мне выжить.

Как? Чем?.. Я — не врач, не солдат, не строитель и не хлебороб…

Я мог подолгу сидеть и стоять. Кашель не раздирал меня, и табак сделался вновь приятен. Блаженство жить усиливалось.

Мы коротали вечера разговорами. Латунные блики керосиновой лампы перебегали по бисеру и бляшкам мехового убора на стене. Силы жизни возвращались: я скрывал любопытство.

Я рассказал свою историю. Хозяин кивнул своим лицом идола — скуластой маской темного дерева. Латунный блик был как обруч на черных гладких волосах. В узких черных глазах ровно и глубоко отсвечивали огоньки.

— Много таких дураков, как я? — Я хотел подольститься.

— Лучшие и худшие из людей такие, как ты.

— Почему лучшие — и худшие?

— Это одно и то же.

Он говорил ровно, с паузами, прижимая огонек трубки тонким пальцем с плоским нежным ногтем.

Его звали Мулка. Отец его отца был шаманом нганасан — маленького лесного народа, таежного племени. Одежда и бубен шамана висели на стене, конопаченной мхом.

Внук шамана учился в Красноярске, Москве и Ташкенте. Знал английский, узбекский и фарси. Русский язык его рассуждений был изыскан и богат. Его речь была речью образованного человека. Более образованного, чем я.

— Я хотел стать Учителем. — Он произнес это слово с большой буквы. — Но если чего-то хочешь, надо остановиться вовремя. Я хотел знать все, и я не остановился вовремя. Теперь я не могу быть никем. Потому что я понял Жизнь. — Это слово он тоже произнес с большой буквы.

Энциклопедия Гегеля стояла между Платоном и Спенсером на основной полке. Раз в три года Мулка, сдав белок и соболей, путешествовал к московским букинистам.

— Почему ты не живешь со своим народом?

— Я желаю ему счастья.

— Ты принесешь ему знание.

— Мой дед был шаман. Пусть злой груз останется на моих плечах. Это справедливо.

Странный хозяин странной избушки жил отшельником. Он не хотел вернуться к людям своей крови, чтоб не отравить их своим знанием; он не хотел жить в большом городе большой жизнью, считая своим долгом делить нелегкую жизнь своего народа. Я уважал его, не понимая.

Мы философствовали. Куда мне было до него. Северного идола с сальными черными волосами и речью античного философа.

Перейти на страницу:

Все книги серии Лучшее Михаила Веллера

Похожие книги