— Простите, сударыня, кухарка говорит, пусть миссис Джонс придет посмотреть, уварилась ли смоква. Она никак не вспомнит, сколько ей положено кипеть.
Миссис Джонс поднялась, покачав головой.
— Ах ты господи! Я ей три раза повторяла! Вы меня извините, сударыня? Я сию минуточку ворочусь и помогу вам снять платье.
— Спасибо, миссис Джонс, но вам не стоит лишний раз подниматься наверх.
Я сумею расстегнуть крючки.
— Как хотите, сударыня. Уж очень обидно будет, если смоква переварится.
Вы его положите тогда на стул, а я потом уберу.
Когда экономка ушла, Генри вернулся к разговору о цветах.
— Я думаю — жасмин. Розы носят все.
— Как хочешь.
— Так, значит, жасмин. Но нужно еще какое-нибудь украшение: ожерелье или… Ах, я забыл…
Он смущенно посмотрел на нее, вспомнив список украшений, который читался в Кейтереме.
— Но ведь у тебя же было что-то свое? Как, нет даже и пары сережек?
— У меня уши не проколоты. Отец был против. Ему не нравился этот обычаи.
— Ни броши, ни браслета? Совсем ничего? Надо немедленно этим заняться.
Но времени осталось так мало. Она густо покраснела.
— Нет, Генри, пожалуйста не покупай мне больше ничего, — попросила она.
— Я вообще не люблю драгоценностей. А расходов и так уже было слишком много.
Ты сам говорил, что нужно экономить.
Она была права: денег в банке почти не осталось. Лучше подождать мартовской выручки, прежде чем позволяв себе новые расходы, в которых нет настоятельной необходимости. Но нельзя же допустить, чтобы его жена впервые предстала перед местным обществом только с веточкой жасмина и без всяких драгоценностей.
— Может быть, удастся найти что-нибудь в шкатулке моей матери? — сказал он. — Правда, там почти ничего нет. Ведь ты знаешь, Бартоны никогда не были знатью. Кроме того, после смерти деда она жила в страшной бедности; ей пришлось расстаться со старинным фарфором. Но когда она вышла замуж за моего отца, он купил ей несколько недурных вещиц. Давай все-таки посмотрим.
Он вернулся со шкатулкой, на которой аккуратным почерком было написано:
«Драгоценности моей любимой жены. Моему сыну Генри после моей смерти». Он сел, открыл крышку и начал выкладывать содержимое шкатулки на стол.
Большинство вещиц было ценно только как сувениры: сплетенные из волос цепочки, траурные брошки из оникса и агата, старые истертые венчальные кольца, детское коралловое кольцо и погремушка. Драгоценностей было немного — все тяжелые, дорогие, безвкусные, очевидно из запасов какого-нибудь провинциального ювелира. Генри покачал головой; затем, лицо его прояснилось.
— Вот!
Он поднял плоский золотой медальон, усаженный мелким жемчугом, и ласкающим движением пропустил между пальцами длинную золотую цепочку.
— Он тебе нравится? По-моему, неплохо. Отец купил его матери на другой день после того, как я родился. Стеклышко было вставлено после. Видишь ли…
Он перевернул медальон. Там за стеклом лежали две прядки детских волос.
— Волосы моего брата и сестры — близнецов. Они умерли от дизентерии, когда я был еще совсем маленьким. Одно из самых ранних моих воспоминаний, что я сижу у нее на коленях и хочу схватить медальон. Она отняла его и сказала: «Нельзя». Потом поцеловала его и заплакала. Мне, наверное, было тогда года три-четыре. Мне было только шесть, когда она умерла. Много лет спустя отец рассказал мне, как она горевала по ним.
Беатриса внимательно смотрела на его лицо. Да ведь оно стало совсем другим — в нем нет ничего отвратительного!
Генри все еще колебался.
— Боюсь, что он немножко старомоден, но если все-таки он может подойти…
— Я с радостью надену его, если тебе не будет неприятно, — мягко ответила она и чуть смущенно наклонила голову, чтобы ему легче было надеть ей на шею цепочку. — Спасибо. Мне приятнее носить это, чем какую-нибудь драгоценность.
Она поглядела на крохотные светлые прядки за стеклышком. Ей почему-то стало легче, словно они были счастливым талисманом.
— Лучше спрячь его в шкатулку до понедельника, — сказала она и начала снимать цепочку. Но у самого горла цепочка зацепилась за что-то острое, и Беатриса уколола палец.
— Кажется, здесь осталась булавка, — сказала она. Генри подошел к ней.
— Дай, я посмотрю. Да, прямо в кружевах какая-то изогнутая проволочка.
— Ах да, помню. На ней держались лилии леди Мерием, а то они все падали.
Ее лицо снова стало суровым при воспоминании о том, как ее мать святотатственными руками украшала символом непорочности тело, которая сама предала на поругание. Наверное, когда-нибудь откроют, что Иуда Искариот был женщиной и матерью.
Она дрожащими пальцами перебирала кружево.
— Дай я помогу, — сказал Генри.
Он осторожно отцепил проволочку. Вдруг кровь бросилась ему в голову, он раздвинул мягкий атлас и прижался лицом к ее груди.
— А-ах, какая кожа!
Она рванулась назад с такой силой, что проволочка выскользнула из его пальцев.
— Милая, я тебя оцарапал?
Генри поднял проволочку с пола. И тут он увидел побелевшее лицо Беатрисы, ее руки, судорожно сжавшие платье у горла.
— Любимая, любимая, прости! Я не хотел… Я только…