— Не могла же хрупкая девушка проделать все сама. Во-первых, женщины мало склонны к слесарным работам, переноске тяжестей и уж тем более убийству, да еще таким образом. Во-вторых, ей нужно на всякий случай алиби, и она его имела. В-третьих, такая симпатичная особа не могла не иметь поклонников. И прикинулся твой отец не то чтобы шлангом, но газовщиком-слесарем, и привел в порядок газовую плиту и вытяжку в ее квартире, когда там была мама, а сама Дранкова в школе. Мама уже старушка, подрабатывает киоскершей, и как все одинокие старушки-мамы больше всего на свете любит разговоры о современных взрослых детях, умных и пригожих, да не совсем счастливых. И оказалось, что есть у дочки давний друг, который работает в музее Достоевского и приходит к дочке, когда мамы нет дома; любит и просит выйти за него замуж, а дочка его тоже любит, но уж больно забила себе голову красивой жизнью и считает, что современной женщине нужны деньги и свобода.
— Вот ей деньги и вот ей свобода, — сказал Юра.
— В музей я пошел с мамой — опять же, чтобы не вызывать подозрений. И узнал там все, что мне было нужно.
— Что именно?
— Что в этом месяце Федорков отрабатывает экскурсионную норму. А заодно на стенке экскурсбюро у кассы прочитал расписание экскурсий на неделю.
Юра покачал головой, крякнул.
— И все-таки у тебя не было никаких прямых доказательств, никаких прямых улик.
— Поэтому мне и нужно было чистосердечное признание. Для этого я и съездил в те квартиры за старыми ключами — после краж-то они новые замки поставили, естественно. Для этого и пошел с фотоаппаратом к знакомому паталогоанатому в морг и сделал там снимок пострашнее, а Джахадзе мне его через час отпечатал, он фотографией занимается. Она-то Стрелкова все равно никогда не видела.
— Интересно, — спросил Юра, — ты по каким учебникам изучал тактику ведения допроса?
— Отродясь не изучал. Но психиатрии и психологии меня все-таки учили.
— Но как ты узнал, что он придет именно в это время?
— У него в час кончается экскурсия. Погода дождливая, гулять станут только любители свежего воздуха вроде нас с тобой. Он живет с родителями. У нее воскресенье. Логично предположить, что после музея он приедет к ней, благо до пяти матери не будет, — вот потом они могли и пойти куда-нибудь.
Они вошли в Екатерининский садик, близясь к дому. Юра с юношеским пафосом изрек:
— Врач и следователь, — сходные профессии. Один лечит людей, другой — общество.
— Надеюсь, — сказал Звягин, — что возраст излечит тебя от тяги к декламации высокопарных банальностей.
Юра покраснел. Со стуком упал с ветки каштан, кожура разломилась. Он поднял глянцевый шоколадный шарик, побросал в ладони.
— Без пяти четыре, — сказал Звягин, взглянув на будильник, стоящий на скамейке рядом с шахматными часами каких-то отчаянных фанатиков этой игры. — Могу я считать пари выигранным?
Юра молча расстегнул браслет часов.
— Дареное не возвращают, — остановил Звягин. — Носи. Неплохо ходят. Я все собирался завести себе добрую швейцарскую «Омегу». С тех пор, как Бомарше, прежде чем писать комедии и наживать деньги, изобрел анкерные часы, швейцарцы понимают толк в этих изделиях.
Глава VIII. Живы будем — не помрем
— Корпуса первых английских торпедных катеров были никак не стальные, а из красного дерева, — сказал Звягин, обернувшись с переднего сиденья в салон. «Скорая» бортовой номер 21032 свернула с Литейного и затормозила у ресторанчика, где в тихие дневные часы обедают при случае бригады, обслуживающие вызовы неподалеку.
Заняв столик, — врач, два фельдшера, шофер, — заказали, что побыстрее. «Скорую» здесь обслуживали в темпе, слегка гордясь финансово маловыгодными клиентами: престиж борцов со смертью, отчаянно мчащихся с сиреной и мигалками по осевой, все-таки иногда срабатывает.
— А моторы на катерах стояли бензиновые, авиационные, — продолжал Звягин просвещать свою команду, прихлебывая молоко. Его лекции на неожиданнейшие темы давно вошли в притчу.
Подошел человек:
— Леня! Все катаешься!
— Сколько лет, зим, весен! — Звягин от удовольствия сощурился. — А ты все киснешь в своей онкологии?
Онколог вздохнул и махнул рукой.
— Что хмурый?
— Э… Сейчас перед уходом мальчишку смотрел. Двадцать шесть лет… Сплошные метастазы. Жалко пацана. Еще несколько месяцев… Двадцать лет привыкаю, а все не привыкну как-то.
Как ни привычна подобная ситуация врачам, повисла секундная пауза. Эта пауза, также привычная, обозначает собой утешение, скорбь, примирение с собственным бессилием.
Звягин помрачнел. Сосредоточился. Пробарабанил пальцами.
Пауза неловко затягивалась, меняя тональность и настроение.
— Двадцать шесть? Рановато ему… Рано.
Фельдшерица виновато пояснила:
— Мы сегодня больную не довезли… — Фраза подразумевала: «Вот Папа Док и нервничает, переживает…»
— Хотите опротестовать приговор, Леонид Борисович? — небрежно осведомился Гриша, лохматый, очкастый, вечный студент, вечный фельдшер «скорой», внемлющий Звягину с преданностью щенка. Прозвучало неуместно — льстивой подначкой, которая попахивает безграничной верой в кумира.