Как только штраф был заплачен, Оконкво и его товарищей отпустили. Окружной уполномоченный снова произнес перед ними речь о великой королеве, мире и справедливом правлении. Но они его не слушали. Просто сидели, молча уставившись на него и переводчика. В конце им вернули их мешки, мачете в ножнах и разрешили идти домой. Они встали и покинули судебное здание. Ни в тот момент, ни по дороге домой они не разговаривали ни со встречными, ни между собой.
Здание суда, как и церковь, было построено в стороне от деревни. Соединявшая их тропа была всегда многолюдна, потому что вела еще и к реке, протекавшей позади суда. Дорожка была песчаной и ничем не затененной. В сухой сезон они все были такими. Но когда начинались дожди, кусты по обеим сторонам дорожек бурно разрастались и скрывали их. Сейчас стоял сухой сезон.
Пока шестеро мужчин возвращались в деревню, навстречу им шли с кувшинами к реке за водой женщины и дети. Но у мужчин был такой мрачный, зловещий вид, что никто не решался сказать им
Как только пронесся слух об освобождении шести старейшин, Эзинма приготовила еду для отца и по его возвращении понесла ее ему в
Ночью по деревне опять прошел глашатай. Ударяя в железный гонг, он оповещал о том, что утром всех снова призывают на общий сход. Все понимали, что Умуофия наконец собирается как минимум высказаться на нем о происходящих событиях.
В ту ночь Оконкво спал мало. Горечь в его сердце мешалась с чем-то вроде детского предвкушения. Прежде чем лечь в постель, он достал свое воинское облачение, к которому не прикасался с момента возвращения из ссылки. Встряхнув юбку из волокон рафии, он осмотрел высокий головной убор из перьев и щит и нашел все в удовлетворительном состоянии.
Лежа на бамбуковой кровати и вспоминая, как обошлись с ним в суде белого человека, он поклялся отомстить. Если Умуофия решит начать войну – хорошо. Но если его соплеменники окажутся трусами, он выступит один и будет мстить сам. Он вызвал в памяти былые войны. «Самой славной была война с Изике, – подумал он. – Окудо еще жив. Он пел воинственную песнь так, как не умел никто другой. Сам он воином не был, но от его пения каждый становился львом».
«Нет больше достойных людей, – вздохнул Оконкво, припоминая те дни. – Изике никогда не забудут, как мы кромсали их в той войне. Мы убили двенадцать их мужчин, а они – только двоих наших. Не прошло и четырех базарных недель, как они запросили пощады. В те времена мужчины были мужчинами».
Продолжая размышлять о былых днях, он услышал звук гонга, доносившийся издалека, прислушался и различил голос глашатая, слабый и неразборчивый. Он хотел перевернуться, но спину обожгло болью. Оконкво заскрежетал зубами. Глашатай подходил все ближе и ближе, пока не оказался почти перед домом Оконкво.
«Самая большая помеха для Умуофии, – с горечью подумал Оконкво, – это трус Эгонванне. От его сладких речей и огонь может превратиться в холодный пепел. Своими тирадами он лишает наших мужчин воли. Если бы пять лет назад они не вняли его бабской мудрости, ничего бы этого не было. – Он стиснул зубы. – Завтра он наверняка начнет им петь про то, что наши отцы никогда не вели „неправедных войн“. Если они его послушаются, уйду и буду мстить в одиночку».
Голос глашатая снова стал затихать вдали, расстояние поглотило и резкие звуки его железного гонга. Оконкво повернулся на другой бок, находя своего рода удовольствие в боли. «Пусть Эгонванне сколько угодно болтает завтра о „неправедной войне“, а я покажу им свою спину и голову», – и он снова скрипнул зубами.
Как только взошло солнце, базарная площадь начала заполняться мужчинами. Обиерика ждал в своем
Когда Оконкво и Обиерика добрались до места сбора, народу там было столько, что, подбрось в воздух песчинку, и ей негде было бы упасть на землю. А люди все шли и шли, из всех девяти деревень. При виде такой людской силы у Оконкво стало теплее на душе. Но он высматривал одного конкретного человека, человека, которого презирал, но чьего языка боялся.
– Ты его видишь? – спросил Обиерика.
– Кого?
– Эгонванне, – ответил он, водя глазами от одного конца площади к другому.