Поворчав, компания стала расходиться.
Сказал я Игорю, громко, твёрдо:
– А ты – оставайся.
Дверь захлопнулась за последним из богемщиков. И квартира опустела. Стало просторней. И спокойней. Открыл я дверь на балкон, чтобы всё проветрить. Сигаретный дым, как туман, полосой потянулся на улицу. Заварил я на кухне чай. Приоткрыл холодильник. В нём было пусто почти. Но я приготовил два бутерброда. И позвал к себе Ворошилова:
– Игорь, где ты? Иди пить чай.
Ворошилов, с книгой в руке, – это был им любимый Хлебников, – длинный, тихий, в домашних тапках, в брюках, красками измазюканных, старых, рваных, коротковатых, в мятой, старой рубашке, задумчивый почему-то, пришёл на кухню.
Пили чай мы. Вдвоём. За окном различить, напрягая зрение, можно было два старых тополя, облетевших, тех, о которых я сказал Ворошилову как-то, что один из них – мой, а другой – ворошиловский. Игорь с этим согласился тогда. Всякий раз, появляясь вновь у меня, он искал вначале глазами, в заоконную щурясь хмарь, эти старые тополя.
Эти старые тополя – сохранились. Во всей округе – всё снесли, деревья спилили, понастроили новых домов. Только два этих старых тополя, мой – один, другой – ворошиловский, словно память о прежней эпохе, да и память о дружбе, – стоят. Всё на том же месте. Живые. Ветераны. Свидетели грустные лет, овеянных славой нынешней. И листвой – сквозь боль – шелестят…
…Старинный романс цыганский, до боли знакомый всем, слетал, как грустная птица, с заезженной старой пластинки, кружился по комнате, где я временно обитал.
Распахнулась дверь – и внезапно на пороге возник Ворошилов.
С торбой какой-то в руках, чем-то битком набитой.
Он воскликнул:
– Привет, Володя! Наконец я тебя нашёл.
Я рванулся к нему:
– Здравствуй, Игорь! Как я рад тебе! Ты откуда?
– Из Белых Столбов. Пришёл оттуда в Москву. Пешком.
– Почему же ты не приехал, как обычно, на электричке?
– Денег не было у меня. Вот и шёл по шпалам, пешком.
– Ну а в торбе что?
– Да картинки. Вон их сколько. И все ведь – новые. И куда их теперь девать?
Я сказал:
– Ты присядь, отдохни.
Игорь торбу на пол поставил – и присел на краешек стула. И сказал мне просто:
– Устал…
Предложить ему было нечего. Ни еды, ни вина, ни чая – ничегошеньки у меня просто-напросто не было. Только, в трёхлитровой банке, вода.
Игорь сразу всё понял. Сказал:
– Пить хочу. Можно мне – воды?
– Пей, конечно!
И выпил он, прямо залпом, стакан воды.
Я спросил:
– Работы покажешь?
Игорь, торбу подняв:
– Смотри!
Посмотрел я его работы. Что сказать? Как всегда – чудесные.
Игорь:
– К Саше Васильеву, что ли, отнести их? А вдруг поможет? Вдруг сумеет, по дружбе старой, хоть какие-нибудь, продать? Жить ведь надо на что-то мне! Отдышусь – и пойду к Васильеву.
– Что, пешком?
– Конечно, пешком!
– Поезжай-ка ты на метро. Поищу сейчас мелочь тебе, на дорогу. Где-то была.
Отыскал я двадцать копеек. Протянул Ворошилову их:
– Вот, держи. Небось пригодятся.
Игорь, с чувством:
– Спасибо, Володя! Что ж, поеду теперь на метро.
Торбу поднял свою. Попрощался. И – шагнул в столичную, шумную, бестолковую, в общем-то, жизнь.
Добрался ли он до Васильева – не знаю. Куда подевались работы – не представляю. Наверное, где-нибудь, у кого-нибудь, он их оставил. На хранение. И потом – разбазарены были они кем-нибудь, как бывало тогда, в годы прежние, множество раз.
И опять я долго не видел Ворошилова. Но порой – появлялся он вдруг. Находил меня сам обычно. И встречи наши были в семидесятых дорогими для нас обоих. Наша дружба не прерывалась – вот что важно сказать – никогда.
Беленок. Пётр Иванович. Петя.
Если по-украински – Петро.
Трудно жил он на белом свете.
Излучал – сквозь темень – добро.
Словно тополь, был он высоким.
Был он худ, бородат и лыс.
В одиночестве – грустнооким.
Восходящим – сквозь годы – ввысь.
В шестидесятых годах столица наша, Москва, была единственным городом – это сущая правда – Советского Союза, страны, которой теперь давно уже нет, где всем нам, людям богемным, представителям всем, так можно посолиднее говорить, тогдашних неофициальных, подпольных, так иногда выражались, литературы и искусства, нонконформистских, так ещё говорили об этом, несмотря на всякие сложности, можно было существовать.
Москва заменяла нам далёкий, почти что сказочный, манящий, недосягаемый, мифический или реальный, таинственный, эпохальный, в сумятице календарной поистине легендарный, прекрасный, должно быть, Париж.
Здесь была – среда. Вот что важно. Вот что всех нас вело сюда. И поэтому мы отважно покидали свои города. И съезжались сюда – отовсюду, где до этого жили мы. И тогда надежда на чудо будоражила наши умы. И Москва огромная вскоре становилась родной для нас. И на бурном её просторе был возможным наш звёздный час. И работали мы на совесть. Что ни день – сплошные труды. В этом – прежней эпохи повесть. Счастья признаки и беды. В этом горесть и в этом радость. Вне бездушного забытья. Привкус горечи. Но и сладость драгоценного бытия.