И – оказывались уже не в московском, для всех привычном, то осеннем, с дождём и ветром, то морозном и снежном, зимнем, городском, беспокойном, шумном, с маетой, суетою, мире, но – в другом, совсем непохожем, беленковском. И это был мир фантазий и мир прозрений, мир видений и наваждений, мир призывов, предупреждений о грядущем. Тревожный мир.
И создатель его, Беленок, открывал над миром своим некий занавес, что ли, условный, как волшебник, или артист, персонаж из фильмов Феллини, и несметные гости его вовлекались туда, входили, оставались там, кто – ненадолго, кто – надолго, потом с трудом выбирались оттуда, скопом, ошарашенные, потрясённые, но, похоже, всё же спасённые от чего-то невероятного, что могло с ними всеми быть, и уже не могли забыть всех увиденных ими работ.
– Реализм! – говорил Беленок.
Заявлению этому гости удивлялись:
– Как?
– Неужели?
– Почему?
– Зачем?
– В самом деле?
И тогда Беленок поднимал палец длинный, качал им в пространстве мастерской, то влево, то вправо, и всегда уточнял:
– Панический!
И гости, напоминая нестройный античный хор, облегчённо вздыхали:
– А-а!
– Ну, тогда всё понятно!
– Панический!
Знатоки рассуждали:
– В искусстве – это новое слово.
– Факт!
– Несомненно!
– Такого в живописи никогда, согласитесь, не было.
– И, заметьте, как виртуозно Беленок применяет коллаж!
Дамы тоже входили в раж:
– Петя!
– Петенька!
– Пётр Иванович!
– Нам понравилось!
– Даже очень!
– Мы сегодня восхищены!
– Мы осанну вам петь должны!
А друзья – улыбались: нравится беленковская живопись людям. И, как сказано было в Писании, это, в наши-то дни, – хорошо.
Беленок довольно поглаживал небольшую бородку клинышком, щурил светлые, с лёгкой лукавинкой, с ясным, добрым светом, глаза, – и спокойно, с мягким акцентом украинским в негромком голосе, обращался ко всем собравшимся, предлагая:
– Так, может, выпьем?
И собравшиеся откликались на призыв беленковский:
– Выпьем!
И просмотр сменялся – застольем.
То довольно скромным, то – бурным, так бывало порой, с размахом, если гости в большом количестве приносили с собой питьё.
Выпивали – и говорили.
Об искусстве? Да обо всём.
Балагурили. И курили.
Сизый дым висел, невесом.
Иногда и стихи читали.
Вечер длился. Который час?
Да не всё ли равно? Детали!
Время – с нами. Здесь и сейчас.
Расходились обычно – к ночи.
Беленок – провожал гостей.
Оставался один, короче.
Вне событий – и вне вестей.
И с утра – он уже трудился.
Без работы – никак нельзя.
Путь есть путь. Если впрямь открылся.
Даже просто своя стезя.
Но пред ним был, конечно, – путь.
Личный. Собственный. Настоящий.
С долей, чуемой, предстоящей.
На пути – высветлялась суть.
Путь есть жизнь. Лишь в труде все вещи.
В давних истинах – дух и свет.
Что за ветер гудит зловеще?
И откуда? Из прежних лет?
Не из будущего ли? Тени.
Знаки. Символы. Грозный мрак.
И опять – череда видений.
Отмахнуться – нельзя никак.
Значит – надо работать. Снова.
Значит, живопись – тоже речь.
Рукотворная крепость слова.
Уберечь – и предостеречь.
Всех землян: впереди – опасность.
Люди, знайте о ней – теперь.
Сонм работ. Пристрастность – и ясность.
В мастерской – открытая дверь…
Беленок, человек радушный, приветливый, гостеприимный, любил, когда в мастерской, после его ежедневных, напряжённых трудов, собирались, не беспрерывно, конечно, да всё же довольно часто, дружеские компании.
Постепенно его подвал стал для многих из нас, богемных, далеко не всегда устроенных в этой жизни сложной, людей, надёжным, проверенным местом, где можно было, в компании с художником, отдышаться от всяких житейских трудностей, на какое-то время, но всё-таки спрятаться от невзгод, а то и, в случае крайнем, в ситуации драматичной, или совсем уж безвыходной, если хозяин позволит, даже заночевать.
Беленок обладал, это могут подтвердить все, кто знали его, замечательным чувством юмора, причём этот юмор был особенным, характерным, по-гоголевски, украинским.
Он легко вносил просветление даже в самую мрачную, вроде бы, хуже нет, да и только, аховую, беспросветную ситуацию.
Начнёт шутить – и друзьям становится веселее.
И сызнова всё в порядке, и жизнь опять хороша.
И с ним человек – оттаивал, успокаивался, понимал, что есть в этом граде столичном поддержка, добрая, дружеская, и есть на земле человечность, и выстоять надо опять.
Юмор-то был у Пети, но сам он, и я это знаю лучше других современников, был человеком грустным.
Грусть его врачевалась только его искусством.
Толком никто не знал о личной Петиной жизни. О его женитьбах, разводах, о детях, да обо всём, что с ним происходило раньше, что происходит нынче, как он в Москве выживает, как существует он.
Всё это было – закрыто. Для знакомых его многочисленных. Для гостей постоянных. И даже, так он вёл себя, для друзей.
Что-то известно мне было о нём. И, пожалуй, немало.
Но сокровенное самое прятал он и от меня.
Впрочем, под настроение, что-то он и рассказывал о себе. Но всегда – немногое. Словно меру и в этом знал.
И только в восьмидесятых стал Беленок раскрываться мне одному, всё чаще, всё больше, – видимо, чувствовал потребность жгучую – высказаться, нечто важное рассказать.