А на берегу — страсть божья! Я такого и под Ельней не видывал. Огонь, дым, смертушка вокруг стоит, спаси и помилуй! Я по берегу босиком бегаю, куда приткнуться, не знаю. Вдруг сам командир батальону Смирнов Иван Иванович на меня бежит. «Почему босиком, где автомат, где орудие, Карпов?» — спрашивает. Он, Смирнов, царство ему небесное, всех по фамилии помнил. Утонули все, отвечаю. «Все утонули, а ты выплыл?! — спрашивает. — Босиком, без оружия по бережку шастаешь. Царев, — кричит, — иди сюды! Расстрелять эту сволочь!» — И побег далее по берегу.
Только Смирнов Иван Иванович отбежал, Царь мне кулаком в ухо, а опосля под дых. «Ко второму орудию, — орет, — заряжающим! И чтоб в сапогах был и с оружием. Хоть у бога своего, — говорит, — проси сапоги!»
Только ко второму орудию подбегаю, ба-бах! Прямое попадание в орудие. Ильюха Козлов, земляк мой из Боровичей, прямо на затворе лежит убитый. А у него сапоги сорок первого размеру, моего. Хотел я с него сапоги стянуть, а не могу. Руки не подымаются. И карабина его найтить не могу, а надобно мне оружие добывать, не то командир батальону Смирнов Иван Иванович дознается, беда будет.
А кругом — ад! Рвется все, горит! Сел я на землю, к Ильюхе Козлову привалился и заплакал в голос, ествую! Впервой за всю войну заплакал. Господи, говорю, дак че ж это такое на земле деется. Ежели нужен, говорю, я тебе, господи, возьми меня к себе. Силов нету земной ад терпеть!
Вдруг мне под ребро сапогом кто-то. Глянул: Царь стоит, комбат. Глаза круглые, бешеные, навел на меня автомат. Ну, думаю, услыхал бог мою молитву, сейчас вознесусь.
«За мной, — говорит, — Карп, в атаку!» Подхватился я за Царем в атаку. Сгрудились все, бежим, орем, в руках у меня лопата, хрен ее знает, откуда взялась. Бегу босиком, ног не чую, вконец окоченели. Стрельба, пальба, дымом заволокло все. Упал я в какуй-то яму, вниз скатился, глядь, а на меня немец глядит! Офицер! Мертвый. Глаза открытые, зубы оскальные, автомат в руках и сидит на дне, а за ремнем гранаты. Ну, думаю, слава тебе, господи, что на мертвяка нарвался, от такого живым бы мне не уйтить. А сапоги на немце знатные, голенища дутые, литые, подметка кожаная. Стянул я с него сапоги.
Стал обувать сапоги, ествую, голенища не лезут! Смотрю, наши обратно бегут. Я сапоги под мышку, в другую руку автомат и назад с нашими подхватился. Прибежали, залегли, Царь кричит: «Окапываться!» А командир батальону Смирнов Иван Иванович, слышу, команду дает: «К атаке готовсь!» А мне сапоги немецкие в голенище не лезут, ествую, хоть плачь. Сержант, он у нас взводным назначен был недавно, запамятовал его фамилию, разрезал мне голенища ножом. Натянул я сапоги на босу ногу, мать честная — меховые! Нога как в теплой печке.
«В атаку!» — команда идет. Побежали вперед, а у меня, ествую, автомат не стреляет, патрона ни одного. Из всей батареи одно орудие стреляет, из второго взводу. Залегли. Глянул я назад, мать честная! Река от берега до берега черным-черна, подмога идет. Тут уж сам командир батальону Смирнов Иван Иванович, слышу, команду дает: «Окапываться!»
Да, ествую, бой был! В том бою Смирнова Ивана Ивановича убило, царство ему небесное. Грех большой на моей душе. Порадовался я тогда его смерти, расстрелу страшился. Ох, большой грех! Всю жизнь его замаливаю, а с души снять не могу. Давит.
Царя, комбата нашего, тогда ранило тяжело — в бедро осколком. Разворотило все — страсть! Кабы в начале войны без ноги — ничего, а в конце — худо. Когда грузили его на лодку, я подсоблял. В сознании был, разговаривал. «Вот, — говорит, — Карп, и не довелось мне Берлин посмотреть». — «Да пропади он пропадом, Берлин этот проклятущий, Вася, — говорю. — Ты поправляйся главное, а после войны ко мне на Ловать в Раковку приезжай, я тебя медом угощу и медовухой. Есть у меня такая думка: пчел завести». — «Ладно, — говорит, — прощай». А о расстреле меня, что Смирнов Иван Иванович приказал, — ни звука. То ли забыл, то ли пожалел меня. Пожалел, наверное. Молоденький был еще совсем Царь-то, почитай, моему Кольке ровесник.
За Одер-реку всю батарею нашу к награде представили, а командиру батальона Смирнову Ивану Ивановичу Героя Советского Союза дали. Посмертно.
Меня тоже наградили медалью. Эвон глянь, «За отвагу», висит на стене. За Одер-реку награда.
Солнце уже скрылось за лесом, когда мы с Карпом Ивановичем вышли из его изобки и по узкой извилистой тропке, пробитой в густой траве, спустились к реке, уселись под развесистым кустом ракитника на толстый сук дерева, отполированный стариковыми штанами до блеска. Потемневшая Ловать ворчала на перекатах, горбатилась валунами, искрящимися серебром. Впереди, на светлой песчаной косе, стоял Вовка и помахивал спиннингом.
Карп Иванович размотал удочку, насадил на крючок червя, швырнул его к тростнику. Потом неожиданно насторожился, приложил согнутую ладонь к уху, прислушался. Я тоже прислушался: где-то вдалеке тарахтел мотор.
— Никак Колька мой на мопеде? — проговорил старик, весь уйдя в слух.