Плясунков в сердцах махнул рукой, выругался, что, мол, с такой вражьей силой разговаривать, и ускакал, а Нюрка, жена его, еще долго переругивалась через улицу.

Ведь вот про него, Ивана Михайловича, отзыв дают: башковитый, решительный, таланта военного человек, а был он способен и на богатую тоску, но не ослабляла она его. Жалел мальчишку, жалел, понимая, что скорее всего будет его сын сиротой. Знал: кто скачет впереди, тот, может, первый и поляжет. Но и раненный, не отходил от революции ни на миг. А сына всегда помнил, ведь для него и казару бил.

Сыном же ему приходится не только Глазан, но и я, Алешка соседский.

«И я, — подумал Глеб, — и я, может, не чужой этому удивительному человеку».

<p>ДЕТСТВО ТАРАСА</p>

Глебу не спалось. Он вынул записную книжку Тараса и открыл ее на странице, посвященной Судаку. Что же, если время унесло многих дружков Тараса, то книжечка спасла из большой реки, которая иногда называется временем, иной раз — забвением, историю одного из босоногих мальчишек.

«Я родился в русско-японскую войну, — писал Тарас, — и имел к ней самое прямое отношение, хотя наша изба стояла недалеко от Большого Иргиза, а не у Великого (он же Тихий) океана. В войне принимал участие матрос Деев, мой отец. Я помню его бритую, шишковатую голову и длинные усы, мягкие, очень добрые, щекотавшие мою шею и лицо.

Вместо сказок я слушал описание морского боя. Отец размахивал большими жилистыми руками, и мне казалось, что диковинные морские птицы залетали в нашу избу. В красном углу, прямо под святым Николой, висел у нас портрет адмирала Макарова, а над моей головой все взрывался крейсер, и я терпеливо ждал, когда же он наконец пойдет ко дну.

На улице мальчишки, ссорясь, обзывали друг друга микадой, японским императором, а много позже под окнами ненавистной мне старухи пел я шарманкину припевку:

Пой песенку, пой,Порт-Артур уже не твой,Маньчжурью отняли, тебя прогоняли,Долой, Николай Второй.

Злобная Затирухина, откупившая сына от солдатчины, кричала:

— Достукаешься, голытьба перекатная!

Срамила отца, обзывала весь наш род испорченным. Отец только отмалчивался. Прожил с нами недолго: мне минуло десять лет, когда расстались, — снова отправили его на флот, только теперь уже на Балтийское море. Обожженный цусимским порохом, он боялся войны и не скрывал этого от меня, а я не понимал его страха. Мне казалось: нет ничего прекрасней сражения, грохота морской артиллерии, тонущих кораблей противника. И сколько мне отец ни толковал, что в войну обе стороны несут большие потери, я представлял тонущими только корабли противника. И хвастался на всю улицу, что мой отец не какая-то пехота, а морской волк.

Отец уехал, по ночам мать металась от печи к окну, плакала или подолгу стояла у окна, запрокинув голову; лицо ее становилось голубоватым. Я выбирался во двор и, зарывшись в сено, слушал скрип возов.

Ночью возы будто песню свою имели. Со всей степи тянулись они с зерном в Балаково, к большой хлебной пристани, к богатым амбарам красного кирпича. Однажды я видел это все: пристань, огромные волжские пароходы, купеческие хоромы и длинные, в целую улицу, одинаковые дома управляющих, присланных в Балаково самыми богатыми помещиками России. Возил меня в Балаково отец; я полюбил там яркую карусель на ярмарочной площади.

Мне казалось: только доберусь до Балакова, и дома все переменится — каждый день мама будет печь пшеничные хлебцы. Я убегал от плача и засыпал, жуя сохлую травинку. Снилось мне, что я гуртовщик, гоню видимо-невидимо овец в Балаково.

Степью мимо нас не только зерно текло. Заглушая скрип возов, доносилось блеяние овец, мычание коров, бычий рев.

И мерещилось мне, будто ухожу в большой город Балаково, подальше от плача и голода. Но к утру голод донимал меня. Я таскал воду, дрова Затирухиной, пас ее скот, и все за ломоть хлеба, за грош.

Сулак — большое село, дворов с тысячу в нем будет, но наш, деевский, наверное, один из самых бедных: ни коровы, ни лошади — все отдано за долги. Иногда, рано поутру, шел я с ведрами к Большому Иргизу. По-над берегом Иргиза росли осины, переплетались ветвями, и по верху этого приречного леса я и мои дружки ходили, как по пологой крыше. В кронах деревьев грачи вили гнезда — я дочиста обирал их. Грачи вились надо мной, шумно били крыльями, кричали, но меня ждала больная мать, и так много надо было очистить гнезд, чтобы накормить взрослого человека.

Как-то летним днем старик почтальон принес бумагу, прочел ее вслух.

— Твой кормилец отныне покоится в Балтийском море, — объяснил он матери.

Мать сорвала со стены фотографию взорванного крейсера, крикнула:

— Лучше бы глаза мои не глядели! — легла на скамью и так с нее не встала.

Мне уже не за чем было лезть на деревья к грачам. Наутро Затирухина ворвалась в избу и обозвала меня сиротой. Но в пустом сарае собрались мои приятели, и длинный Яшка подарил мне удочку.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги