В дверях появилась крошечная, сморщенная Шагинян. Увидав меня, она обомлела: как ей удалось узнать меня, хотя мы не встречались двадцать лет?.. Лет ей тогда было не больше, чем мне сейчас, но деятельная любовь к начальству и забота о народе отложили отпечаток на лице и на всем облике. Ей уступили стул. Она села лицом ко мне и громко спросила: "А вы здесь зачем? Что, вы Мандельштама надеетесь напечатать?" Все головы обернулись в мою сторону, и я не заметила ни одного сочувственного взгляда. На меня смотрели настороженно и с недоумением. Шагинян настойчиво спрашивала, зачем я пришла. Я собралась с духом и сказала, что сейчас пришла по своим делам, но Мандельштама, пусть она не сомневается, обязательно напечатают... Шагинян вдруг всю перекосило: "Откуда это у вас такая уверенность?.."
Должно быть, страшно убедиться в неустойчивости мира, где сумел занять то, что называется положением. Соня Вишневецкая, вдова Вишневского, ныне уже покойная, встретила меня на лестнице писательского дома в Лаврушинском переулке в дни, когда поставили в план "Библиотеки поэта" сборник Мандельштама. Она хорошо ко мне относилась, но у нее буквально подкосились ноги и она чуть не упала, когда я показала ей проспект "Библиотеки". Не растерялся один Федин. Мы столкнулись с ним на той же лестнице на следующий день после заседания в Союзе писателей, где утвердили издание сборника и даже заведомые прохвосты выступали в его
[156]
защиту. Я спускалась вниз по лестнице и увидела старика, похожего на гриб. Старик обернулся, и вдруг я услыхала: "Здравствуйте, Надежда Яковлевна". По белесым рыбьим глазам я узнала Федина. До этого он четверть века не здоровался со мной, хотя мы часто попадали вместе в лифт, а один раз он остановил Ахматову, когда мы с ней шли вместе по переулку, выходившему в Лаврушинский, и долго с ней разговаривал. Ахматова не назвала меня, чтобы не смущать благородного деятеля литературы, и мне пришлось отойти в сторону и ждать, пока они не кончат разговор. Тогда я поверила, что он попросту не узнал меня. Время было еще сталинское - после войны. И вдруг он узнал меня, когда я стала совершенно неузнаваемой, потому что, занимая высокий пост, научился дипломатическому обхождению и не так остро чувствовал колебания почвы, как прямодушная и темпераментная Шагинян, набросившаяся на меня в приемной Котова...
Я стояла у стены в дурацкой шляпе и кашне и чувствовала, как меня прокалывают взглядами советские писатели и литературоведы, переводчики и критики, пришедшие в свое родное издательство по закономерным и нормальным литературным делам - кто зачем: кто по поводу крохотной редактуры, кто сговориться насчет предисловия к той или иной книге, а кто и предложить собрание своих почтенных сочинений. Среди них, людей с плотью и кровью, я была тенью, призраком, смутным отголоском того, что давно истлело и предано полному забвению. "Был когда-то такой поэт", - как сказала мне ревизорша, присланная некогда из Москвы в Ульяновск со специальным заданием присмотреться к подозрительным лицам на моем факультете и получившая кое-какую информацию от соответствующих товарищей. Инструктируя ревизоршу, ей даже сообщили о "таком поэте", но она, душечка, может, и не знала, что "поэты" пишут стихи. В приемной Котова в особом инструктаже не нуждались, потому что все до единого знали послание Жданова и прекрасное постановление, один из основных литературных документов эпохи. Шагинян отлично изучила этот документ и приезжала разъяснять его в Ташкент, где я тогда работала. На заре нашей жизни у нее была похабная манера целовать руку Ахмато
[157]
вой при встрече. Это приводило Ахматову в исступление, и, завидев за версту Шагинян, она удирала или пряталась в любую подворотню. Сменив поклонение Ахматовой на презрение к "декадентской поэтессе", Шагинян, естественно, не хотела в третий раз поворачиваться на полный оборот и улыбаться акмеистам... Вот почему она так настойчиво допрашивала меня, и я не знала, куда деваться, когда внезапно пришла неожиданная помощь.
В приемной появилась новая посетительница, и я услыхала веселый, наглый голос бывшей "ничевочки": "Ты не смотри на них, Надя... Осю обязательно напечатают. Не сегодня, так завтра, но он есть и будет... он никуда не денется, и вы, Мариэтта Сергеевна, еще прочитаете его... Вы его, видно, подзабыли, а я помню... Не поддавайся, Надя..."
Это была моя последняя встреча с Сусанной Map, легкомысленной и дикой, которая не заняла никакого положения в советской литературе и не боялась сотрясения основ вроде напечатания Мандельштама. Она рано умерла и, говорят, писала живые и настоящие стихи. Мне не пришлось сказать ей, как сладко услышать человеческий голос и добрые слова в идеологической передней, где еще висел портрет страшного человека. (Господи, неужели и они люди! Это, наверное, смертный грех так отворачиваться от этих людей, как отворачиваюсь я, и не верить, абсолютно не верить, что они тоже люди.)