Несмотря на грубую, глумливую форму неологизма, придуманного командармом, смысл его тот же. Термин этот призван определить «немужественность» взгляда Исаака Эммануиловича Бабеля, проявляющуюся в новеллах из книги «Конармия»[317].
И мне захотелось отбросить глумливую эту форму и обратиться к смыслу. Задуматься о женском взгляде – нет, не И. Э. Бабеля, но его лирического героя, его альтер эго, который не совсем альтер эго, словом – персонажа по фамилии Лютов.
Увлечение военной историей и особенно историей Отечественной войны 1812 года началось у меня задолго до увлечения литературой 1920-х годов. Так получилось. Я взахлеб читал сначала рассказы Сергея Алексеева из книги «Птица-Слава», потом биографические романы Сергея Голубова «Багратион» и Леонида Раковского «Кутузов». Потом пришел черед «Войны и мира» Толстого, а параллельно толстовской эпопее – мемуаров участников войны: Дениса Давыдова, Надежды Дуровой…
И не скажешь, что я все понимал и во всем разбирался. Нет, конечно. В школе я написал сочинение о том, чем мне не понравился роман Толстого. Сейчас вспоминать смешно – я глубокомысленно сопоставлял сюжет гениального романа с многочисленными научнопопулярными книжками по истории, причем – не в пользу романа. Правда, учитель (вернее, студент-практикант) был снисходителен – поставил пятерку. За свободомыслие, видимо. Нет, ни фига я не понимал ни в литературе, ни в сложностях истории. Если и мог чем похвастать, так это хорошей памятью – цитировал прочитанное наизусть и почти без ошибки. Вот как раз память и сыграла со мной несколько позже странную шутку.
До литературы 1920-х годов, до Зощенко, Олеши (ну, кроме читанных в детстве «Трех толстяков»), до Катаева (опять-таки, кроме «Паруса») и, разумеется, до Бабеля – я добрался уже лишь на первых курсах института. И, окунувшись в слепящее яркими красками буйство бабелевской прозы, я поначалу с трудом отдышался. Я читал малыми порциями – по рассказу в день, не больше. Да и не каждый день.
Поэтому далеко не сразу я добрался до рассказа «Мой первый гусь». Полагаю, нет смысла говорить о гениальности этой притчи.
Но тут как раз память сыграла со мной упомянутую шутку. Дочитав рассказ, я вернулся к началу и прочитал снова:
«И, отвернувшись, я увидел чужую саблю, валявшуюся неподалеку. Строгий гусь шатался по двору и безмятежно чистил перья. Я догнал его и пригнул к земле, гусиная голова треснула под моим сапогом, треснула и потекла. Белая шея была разостлана в навозе, и крылья заходили над убитой птицей.
– Господа бога душу мать! – сказал я, копаясь в гусе саблей. – Изжарь мне его, хозяйка…
…Сердце мое, обагренное убийством, скрипело и текло…»[318]
Возникло странное ощущение: я это уже читал. Только сказано было другими словами. Вот так:
«На дворе, однако ж, ходили, лежали, стояли коровы, овцы и сидели гуси стадами: бедные гуси! Вид их припомнил мне просьбу Подъямпольского! Припомнил, что одному из них непременно надобно будет умереть! Ах, как мне стыдно писать это! Как стыдно признаваться в таком бесчеловечии! Благородною саблей своей я срубила голову неповинной птицы!
Это была первая кровь, которую пролила я во всю мою жизнь. Хотя это кровь птицы, но поверьте, вы, которые будете когда-нибудь читать
«Бывают странные сближения…»[320]
Впрочем, разница есть. И, хотя она кажется не очень значительной, но именно что кажется. Вот она: «Благородною
Мелочь?
Вот уж нет. «Это не мелочь, или это такая мелочь, которая может получить решающее значение», – как написал вождь мирового пролетариата в письме к съезду по совсем другому поводу.
Виктор Шкловский, писатель-парадоксалист, почему-то выразился об авторе «Конармии» так: