Вызвать на дуэль властелина — ничего выше быть не может. А поскольку победа исключается, значит, это способ самоубийства. Мандельштам это понимал. Его вдова и Ахматова в своих воспоминаниях пишут, что после этого стихотворения он знал, что смерть неизбежна, и постоянно повторял: «К смерти я готов».
Ахматова написала это о Мандельштаме, о том, как он по ночам ждёт ареста. И она оказалась права: для него эта ночь не кончилась.
Назвать жестоким — сделать тирану комплимент. Сказать про жирные пальцы — выразить омерзение. Брезгливое омерзение.
Ещё одно обстоятельство делало вызов Пушкина невозможным и потому демонстративно скандальным. Письмо Геккерну написано абсолютно недопустимым языком. Все, кто его читал, отзывались именно как о безобразном, шокирующем, непристойном.
Эта непристойность сознательно была выбрана Пушкиным для того, чтобы полностью исключить всякие и чьи-либо попытки мирного урегулирования.
Мандельштам сделал точно это: перевёл конфликт из литературно-издательского мира на максимально высокий уровень и — сделал это в непристойном стиле.
С ноября 1934-го до второго ареста Мандельштам жил в ожидании неминуемой смерти.
Так продолжалось почти четыре года. Для людей дверная цепочка — защита, для него — кандалы, значит, он в тюрьме, а свобода — издевательский призрак.
Со дня первого ареста началась смерть. Смерть растянулась на полторы тысячи дней. Две пары тюремных фото показывают разницу между живым и мёртвым.
О стихотворении донесли сразу.
Товарищ Сталин мог казнить Мандельштама немедленно. Но это значило бы показать, что он чувствует себя задетым, оскорблённым. Разве может червяк оскорбить властелина? А ещё т. Сталин точно знал, что чувствительный подонок отныне будет ежеминутно чувствовать у себя на горле жирные пальцы.
Власть отвратительна, как руки брадобрея? Как пальцы! Не плечи, не локти, а именно жирные скользкие пальцы берут тебя за лицо… Приговор т. Сталина, предшествующий первому аресту: изолировать, но сохранить — в точности как у Киплинга в «Балладе о царской милости».
Сталин побивание камнями (мучительную казнь) растянул на годы. В балладе Киплинга шах говорит оскорбителю: «Ты будешь милости просить и в муках звать меня». Так и вышло. В 1937 году Мандельштам надломился, сел к столу, взял бумагу, карандаш и начал просить милости — сочинять «Оду» Сталину:
Не вышло. Не смог написать «высшую похвалу», а только предположил, что было бы, если. Да и «уголь» — какое-то мучение: не грифель, не перо; видно, как раздавленный гений продолжает извиваться, червяк.
Мы недаром здесь поминали Эсхила. В «Оде» Сталину есть важная строка:
«Ода» Сталину — поэтическая катастрофа. Сломленный Мандельштам попытался, изо всех сил попытался спастись — воспеть кремлёвского горца; авось пощадит.
Вдова в мемуарах рассказала:
Из воспоминаний Надежды Мандельштам:
«Это был единственный в жизни случай: Мандельштам, сочиняя стихи, обычно бродил из угла в угол, мычал, что-то записывал на обрывках. А тут отточил карандаши, сел за стол, положил чистые листы…»
М. Гаспаров (знаменитый признанный авторитет) пишет про «Оду»: это, мол, искренняя хвала. Ага, в 1937-м Мандельштам полюбил кровавого таракана, ещё раз принял революцию (цикуту). Эдип, всё поняв, выколол себе глаза — принял слепоту.
Читаем «Оду» дальше:
Первая строфа «Оды» кончается так:
Если верить Гаспарову, если верить, будто Мандельштам искренне воспел Сталина, то, вероятно, поэт плачет от радости. Только вот обращается он при этом к Отцу трагедии.
Выше античной трагедии в литературе нет ничего. А выше Эсхила — никого.
В античной трагедии победа героя заранее и полностью исключена.
У Чехова герой воюет с домашними, с роднёй. У Пушкина — с завистниками, с рыцарями. У Шекспира — с королём, с высшей властью. В античной трагедии герой воюет с Судьбой. Обречён. Мандельштам эту свою роль сознавал.
Первый арест — в ночь на 17 мая 1934-го. Второй арест — в ночь на 2 мая 1938-го. По-вашему, четыре года свободы? Кошка четыре года играла мышкой.