Я тоже потащил немного, а потом отправился бродить по парому. Наш автобус был пуст, только у одного окошка сидела старуха в темном платке, с бескровным белым лицом. Она негромко спросила:
— Куда едешь, сынок?
В ее взгляде не было любопытства. Она пожила на свете и знала, что ни один разговор не пропадает даром.
— В Антипино, бабушка.
— Что–то я тебя не признаю, — вслух посомневалась она. — У тебя кто в Антипине–то?
— Никого. Я по делу.
— По заготовкам, что ли?
— Нет. Мужиков поискать грамотных, чтобы писали в газету.
— Это в макарьинскую? В «Колхозник»? Неуж писать некому?
— Есть, да мало пишут. И надо, чтобы свои писали. Вернее будет.
Старуха не случайно оговорилась. Прежнее название макарьинской газеты было точным и понятным — «Макарьинский колхозник», не то что нынешнее — «Призыв». Затем в районе заложили лесобазу, завод железобетонных изделий, появилось много рабочих, и газету переименовали. В соседних районах газеты назывались не лучше: «Заря», «Вперед». Какая заря? Куда вперед? И к чему призыв?
— Вон оно что! — кивнула старуха. — Так, так. — Говорила она тихо, кротко, и трудно было представить себе, чего не смогла бы одолеть эта кротость. — А постой–ка, есть, есть у нас грамотный. И в газетку печатает. Володька Домнин, ну да. Наши антипинские бабы говорят: «Про нас хоть Володька напишет когды».
— Мне называли другую фамилию — Сырорыбов. Значит, двое пишут?
— Сырорыбов и есть. Домнин–то.
— Как так?
— А без батьки рос, так его по матке и кликали, по–уличному. Мать–то Домна, ну и выходит Домнин. А в книгах пишутся Сырорыбовы.
— Как живется в Антипине?
— Деточка, много ли мне, старухе, надо? Ноги вот не держат. Вишь, с палкой таскаюсь. Бывало, деда говорил: «Скую я тебе, бабка, ноги». Да так и не сковал, помер, окаянный.
Причалили к берегу, и снова автобус поплыл, как по бурному морю, по ухабистому проселку. Сеялась в окна дорожная пыль. Маячила у меня перед глазами спина шофера и строгая надпись на табличке: «С ВОДИТЕЛЕМ НЕ РАЗГОВАРИВАТЬ». Вторая буква наполовину стерлась, и надпись читалась так: «С РОДИТЕЛЕМ НЕ РАЗГОВАРИВАТЬ».
Возле большого, но старого, сильно осевшего дома я свернул с дороги. К окнам сейчас же приникли изнутри детские лица — и пропали. Поднявшись на крыльцо, я потянул за сыромятный ремешок, защелка поднялась. Пока в темных сенях я нашаривал дверь в избу, слышно было, как кто–то в двух шагах от меня, затаившись с разбегу, старается не дышать. Наконец я открыл дверь и очутился в избе.
Здесь редко наводили полную чистоту, потому что это не под силу детной вдове, да еще доярке, то есть мало бывающей дома женщине. Сразу можно было понять, что в семье нет девочек, а есть несколько небольших мальчиков–погодков, которые способны на домашний субботник под присмотром матери, но ни за что не станут ежеминутно подтирать, вытряхивать, выносить, как это делали бы девочки. Кто–то из этих мальчиков только что строгал доску и замусорил чуть не половину избы, кто–то налаживал в ведре пойло поросенку, кто–то наливал ковшом воду в умывальник и много пролил на пол, а кто–то имел задание на лето по арифметике, судя по разбросанным учебникам и тетрадкам.
Ни одного нового предмета мебели. Нигде не валяется недоеденный кусок.
Я глянул на печь, и у меня в глазах зарябило от детских лиц, очень похожих одно на другое, черноглазых, с густыми мохнатыми бровками. Они выглядывали с печи ухом к уху, как на плакате. Встретившись со мной взглядом, один мальчуган спрятался, остальные помалкивали. Мальчик постарше ответил мне:
— Здрасте! Володя рубашку переодевает. Он вас в окно увидал.
На печь они залезли не греться, хотя июнь был холодный. С печи не выгонят, можно досмотреть спектакль.
Я сел на лавку и поставил на пол чемоданчик.
Послышалось сухое постукивание, и на двух руках, раскачивая себя как маятник, через порог перемахнул Сырорыбов. Ног у него не было почти до самого паха, руки опирались на деревянные, отполированные ладонями колодки. Он был тоже черноглазый и с мохнатыми бровями. Глаза у него быстро переходили с предмета на предмет и поблескивали, щеки то покрывались красными пятнами, то бледнели. На его лице выражалась тревога и в то же время простодушное смущение и удовольствие. Я тоже смутился, не зная, как разговаривать с человеком, лицо которого находится на уровне моего бедра. Но Сырорыбов меня выручил: поздоровался, протянув мне очень цепкую и длинную руку, мигом захватился за лавку и вдруг оказался сидящим у стола. Тут он слегка набычился — видимо, оробел. Я рассмотрел его. Володе Сырорыбову было никак не больше двадцати лет.
Не успел я обмолвиться, что приехал из редакции, как Сырорыбов спросил как бы со сдержанным восхищением, которое я готов был принять за насмешку:
— Вы — новый ответственный секретарь? Мне Николай Иванович говорил.
Николаем Ивановичем звали Елохина, заведующего отделом писем. Как я вскоре заметил, Сырорыбов относился с восхищением решительно ко всему, что имело отношение к редакции, — казалось, он придет в восторг и от редакционной вешалки. На то, однако, были причины.