Одновременно из этого мира исчезает всякое чувство; в нем не может быть межсубъектных отношений, раз в нем всего один субъект. Любовь смешна; но не ради дружбы считают ее достойной презрения, ибо «у дружбы нет внутренностей» 1. Любая человеческая солидарность высокомерно отвергается. Герой никогда не был рожден, он неограничен во времени и пространстве: «Я не вижу никакого разумного основания интересоваться современными мне внешними предметами больше, чем предметами любого прошедшего года» 2. Все, что случается с другими, для него не в счет; «По правде говоря, события никогда для меня ничего не значили. Я любил только их отблески, оставленные во мне… Так пусть же происходят, как считают нужным…» 3Действие — невозможно; «Преисполниться рвения, энергии, отваги и не смочь применить их к чему бы то ни было из–за отсутствия веры во что бы то ни было человеческое» 4. Выходит, что любая трансценденциязапрещена. Монтерлан признает это. Любовь и дружба — вздор, презрение мешает действию; он не верит в искусство для искусства, не верит в Бога. Остается только имманентность удовольствия. «Единственное, к чему я стремился, это лучше, чем другие, использовать свои ощущения» 5, — пишет он в 1925 году. И еще; «В сущности, чего я хочу? Обладать понравившимися мне существами в мире и поэзии» 6. А вот 1941 год: «А я, обвиняющий всех, что сделал я за эти двадцать лет? Это был сон, напоенный моим удовольствием. Я жил полной жизнью, упиваясь тем, что люблю; какой страстный поцелуй с жизнью!» 7Пусть так. Но не за то ли именно попирали ногами женщину, что она прозябает в имманентности? Какие высшие цели, какие великие намерения противопоставляет Монтерлан собственнической любви матери и любовницы? Ведь и он ищет «обладания»; а что касается «страстного поцелуя с жизнью», множество женщин могли бы дать ему фору. Правда, он особенно ценит необычные наслаждения; те, что можно извлечь из животных, мальчиков, несозревших девочек; он возмущается, что одна страстная любовница даже и не думает уложить в его постель свою двенадцатилетнюю дочь: такое вот несолнечное скупердяйство. Он что, не знает, что женская чувственность не менее возбудима, чем мужская? Если иерархию полов устанавливать по этому критерию, женщины, чего доброго, одержат верх. По правде говоря, непоследовательность Монтерлана здесь просто чудовищна. Во имя «чередования» он заявляет, что уж раз ничто ничего не стоит, значит, все стоит одинаково; он принимает все, хочет все объять, ему нравится, чтобы широта его духа ужасала добродетельных матерей; в то же время именно он требовал во время оккупации введения «инквизиции» 1, которая осуществляла бы цензуру над фильмами и газетами; ляжки американских девиц вызывают у него отвращение, блестящий же половой орган быка приводит его в восторг — у каждого свой вкус; каждый воссоздает «феерию» на свой лад; во имя каких ценностей этот великий любитель оргий с отвращением плюет на оргии других людей? Потому что эти оргии — не его? Значит, вся мораль состоит в том, чтобы быть Монтерланом?

Он бы, разумеется, ответил, что наслаждаться — это еще не все: здесь должен быть особый язык. Нужно, чтобы удовольствие было обратной стороной отречения, чтобы сластолюбец чувствовал в себе еще и задатки героя, святого. Однако многие женщины весьма преуспели в том, чтобы примирять свои удовольствия с высоким представлением о собственной персоне. Почему же мы должны верить, что нарциссические мечтания Монтерлана имеют большую ценность, чем фантазии этих женщин?

Ибо в действительности речь идет о мечтаниях. Поскольку Монтерлан не признает никакого объективного содержания в словах, которыми жонглирует: величие, святость, героизм, — они становятся просто игрушками. Монтерлан побоялся рискнуть своим превосходством среди людей; чтобы и дальше упиваться этим возбуждающим вином, он удалился на небеса; ведь Единственный наверняка обладает верховной властью. Он запирается в кабинете миражей: зеркала до бесконечности возвращают ему его собственное отражение, и он верит, что довольно его одного, чтобы населить землю; но он всего лишь затворник в плену у самого себя. Он думает, что свободен; но он отчуждает свободу в'пользу своего эго; он ваяет статую Монтерлана по канонам, заимствованным в лубочном искусстве. Альбан, отвергающий Доминик из–за того, что зеркало отразило лицо простака, — хорошая иллюстрация этого рабства; простаком можно быть только в глазах другого человека. Гордый Альбан подчиняет свое сердце этому коллективному сознанию, которое сам презирает. Свобода Монтерлана — это поза, а не реальность. Поскольку действие для него невозможно за неимением цели, он довольствуется жестами; он — мим. Женщины для него — удобные партнеры; они подают ему реплики, а он забирает главную роль, венчает себя лаврами и дра-

Перейти на страницу:

Похожие книги