— Мой фюрер, — похвалился Кейтель, — я уже отдал приказ за каждого немца убивать 5 – 10 русских.

— Чушь! — воскликнул Гитлер. — За каждого немца убивать 50 – 100 человек!

Когда все было оговорено и решено, Розенберг обратился к Гитлеру, сказав, что его очень тревожит один вопрос.

Гитлер насторожился, отодвинув тарелку с балканским перцем.

— Русские территории бескрайни. Сможем ли мы освоить их, мой фюрер? Одних этих средств вряд ли достаточно. Половинчатые меры никогда не приносили победу нашему оружию.

— А что вы предлагаете?

— Я предлагаю, мой фюрер, оборудовать фабрики, чтобы сжигать этих русских, ведущих скотский образ жизни, иначе в удобный момент они нас проглотят.

Гитлер пощипал усы, прошелся по комнате и, остановившись, сказал, ни на кого не глядя:

— Жестокость и еще раз жестокость! Только так мы сможем покорить Россию.

Вошла Ева Браун в легком платье с обнаженными плечами. Окинув зал томным взглядом, она отыскала глазами стоявшего в углу Адольфа, заметила на его лице нервное возбуждение и, не говоря ни слова, дала понять всем, что пора расходиться.

Через две–три минуты комната опустела.

<p><strong>ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ</strong></p>

Над выгоном проплыла тень коршуна. Бурый, с волнистыми пестринами на груди, он склонил голову, лег на крыло и парил, выслеживая добычу. Он был слишком сильный и брал добычу всегда с лету, не опасаясь разбиться грудью оземь, если в мгновение удара жертва увернется. Его боялись многие. В акации и сирень мелко, как горох, посыпались воробьи и притихли, зная, что там, в гуще кустов, им не страшно. С дороги, все в пыли, кинулись к избам, попрятались в подворотнях куры…

Не всякая птица, завидев хищника, спешила уйти от опасности. На середине двора петух вдруг принял такую отчаянную позу, будто собирался вступить в схватку с недругом. Он застыл на месте с упруго растопыренными крыльями, задевая большим пером о землю, и выжидающе, одним немигающим глазом прицелился на коршуна. "Ну–ка, налетай — померяемся силами!" — как бы говорил его упорный взгляд. И коршун, эта когтистая, злая птица, не посмел ввязаться в драку, только опустился ниже, круто поворачивая срезанной по лбу головою. Ему не взять этого острошпорого, крупного и гордого в своей красе противника — какая досада! Отвалив наконец в сторону, коршун убрался на огороды и уже, взмахивая крыльями, совсем было исчез среди высоких подсолнухов и межевых акаций, а немного погодя опять появился над выгоном. Теперь его большая, круто изогнутая тень скользила по земле; прямым свободным полетом уходил коршун, забираясь ввысь, в поднебесье. И там, в белом небе, стаялись грачи — они не то учили молодняк, не то устроили уже прощальные пляски перед осенним отлетом.

Вот где легкая, сытая пожива! И, не задумываясь, коршун вклинился в потешный, танцующий под самыми облаками птичий хоровод. На какой–то миг грачи рассыпались, словно уступая ему дорогу, но скоро увидели, что гость несвойский, с недобрыми замашками, кинулись на коршуна всей стаей, закружили его и, не выпуская, начали теснить вверх.

Коршун любил порой забраться в подоблачную высоту, но теперь ему было страшно: отовсюду его клевали, точно готовые раздергать по перышку, яростные в своем гневе грачи. И он, будто понимая, что высота для него сейчас гибельна, начал уклоняться и еще долго принимал на себя удары, пока не вырвался из стаи и не свалился камнем на землю.

Упав, коршун распластал крылья, мелко и часто дышал, в ужасе поглядывая кругляшками желтых глаз на небо.

Там по–прежнему гуляли стаей грачи. Они забрались под самое солнце и кружили, то вдруг принимались кувыркаться, то сходились и взмывали один за другим, и парили, точно подвешенные в облаках. А потом, с быстротой молнии, шумно кидались вниз до земли, и в неподвижный, млеющий от жары воздух врывался прохладный ветер…

Ивановка жила день ото дня тревожнее. Правда, как и раньше, по звону щербатого колокола, подвешенного на столбе у амбара, люди спешили поутру на работу, в нетронутой тишине поля дозревали хлеба, пахло яблоками и укропом, а на заходе солнца мычали бредущие с выпасов коровы — все было, как прежде, только письма в первые недели войны ниоткуда не приходили.

Село полнилось сбивчивыми, мрачными слухами.

На артельной усадьбе, где за день перебывает больше всего людей, Митяй поневоле наслушается такого, что голова кругом идет. И о чем бы ни толковали — о городах, занятых врагом, о порушенной жизни, — Митяй, слушая, вздыхал, мрачнел. "Это все сына касается, Алексея, а о нем ни слуху ни духу", — думает он и не дождется часа, когда вернутся все лошади, чтобы поставить их на конюшню. Последнее время он все чаще стал наведываться к свату, сердце у него отходило в откровенных беседах с ним. И в душе гордился, что поимел такого дельного, рассудительного, шибко подкованного в премудростях политики свата.

— Э-эх, жизня… — стонал еще на пороге, не спеша пройти в избу, Митяй.

Игнат нацеплял на нос очки, близоруко глядел из–за стола, за которым имел привычку почитывать газеты, а потом вставал, сердито говорил:

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Вторжение. Крушение. Избавление

Похожие книги