Луи Кернегай (мы продолжаем называть его этим вымышленным именем) и сейчас был одет весьма скромно. На нем был костюм для верховой езды из серого сукна, кое-где обшитый серебряным галуном, такой, какие носили провинциальные дворяне того времени. Но случайно костюм оказался ему совсем впору и шел к его смуглому лицу, в особенности теперь, когда он держал голову выше и вел себя не только как хорошо воспитанный, но и как вполне светский джентльмен. Неуклюжее прихрамывание превратилось в слегка неровную походку, которую в те опасные времена легко сочли бы следствием раны; она могла скорее заинтересовать, нежели произвести невыгодное впечатление. Наконец, для знатного пешехода это было самое изысканное средство напомнить о том, что он совершил очень трудное путешествие.
Черты скитальца были по-прежнему резки, но он сбросил свой всклокоченный рыжий парик, а черные спутанные волосы с некоторой помощью Джослайна превратились в кудри, из-под которых сияли прекрасные черные глаза, вполне соответствовавшие выразительному, хоть и некрасивому лицу. В разговоре он отбросил всю грубость диалекта, которую так подчеркивал накануне, и хотя продолжал говорить с акцентом жителей Шотландии, чтобы не выйти из роли молодого дворянина этой страны, от такого акцента его речь уже не становилась неуклюжей и неразборчивой, а только приобретала национальный колорит, соответствовавший той роли, которую он играл. Никто на свете не мог быстрее его приспособиться к любому обществу; в изгнании он познакомился с жизнью во всех ее оттенках и разнообразии; его характер, если и не всегда ровный, отличался гибкостью — он усвоил себе ту разновидность эпикурейской философии, которая даже среди величайших трудностей и опасностей позволяла ему наслаждаться каждой минутой спокойствия и радости; короче, как в юные годы, во время своих невзгод, так и впоследствии, когда он стал королем, это был веселый, жестокосердный сластолюбец, мудрый, если не поддавался своим страстям, щедрый, если расточительность не лишала ею средств или предрассудки не лишали желания оказывать милости; его недостатки часто могли бы вызвать ненависть, но они сглаживались такой любезностью, что обиженные люди не могли по-настоящему на него сердиться.
Когда Альберт Ли вошел в гостиную, он застал все общество — своего отца, сестру и мнимого пажа за завтраком; сам он тоже сел с ними за стол. Он задумчиво и с сомнением смотрел на все, что происходило, в то время как паж, уже полностью завоевавший сердце достойного старого дворянина своими пародиями па шотландского священника, проповедующего в пользу своего благодетеля маркиза Аргайла или в пользу Национальной Лиги и Ковенанта, теперь пытался заинтересовать прекрасную Алису разными историями, и в том числе такими рассказами о военных подвигах и опасностях, которые со времен Дездемоны нисколько не потеряли своей прелести для женского слуха. Но мнимый паж говорил не только о приключениях на суше и на море: гораздо охотнее и чаще он рассказывал о заморских пирах, банкетах, балах, где цвет рыцарства Франции, Испании и Нидерландов блистал перед глазами самых прославленных красавиц. Так как Алиса была еще очень молоденькая девушка и из-за гражданской войны воспитывалась почти исключительно в деревне и часто в полном одиночестве, то, конечно, нет ничего удивительного в том, что она охотно и с улыбкой слушала веселые речи юного дворянина, их гостя и подопечного ее брата, тем более что в его рассказах звучало опасное удальство, а иногда мелькали и серьезные мысли, благодаря которым его разговор не казался таким уж легкомысленным и пустым.
Словом, сэр Генри Ли смеялся, Алиса время от времени улыбалась, и все были довольны, кроме Альберта, который сам, однако, едва ли мог бы отдать себе отчет в причине своего подавленного настроения.
Наконец завтрак был убран при деятельном участии проворной Фиби; она поглядывала через плечо и медлила больше чем обычно, чтобы послушать складные рассказы гостя, которого накануне, прислуживая за ужином, сочла за самого глупого из всех, въезжавших в ворота Вудстокского замка со времени прекрасной Розамунды.
Когда они остались в комнате вчетвером и слуги перестали сновать взад и вперед, Луи Кернегай, по-видимому, почувствовал неловкость оттого, что его друг и мнимый хозяин Альберт не участвовал в разговоре, тогда как сам он успешно завладел вниманием всех членов семьи, с которыми познакомился так недавно. Поэтому он подошел к Альберту сзади, оперся на спинку его стула и сказал шутливым тоном, вполне разъяснявшим значение его слов:
— Наверно, мой добрый друг, покровитель и хозяин узнал неприятные новости, которые ему не хочется нам сообщать, или же он споткнулся об мою драную куртку и кожаные штаны и впитал в себя запас глупости, которую я отбросил ночью вместе с этими жалкими лохмотьями. Выше голову, полковник Альберт, если вашему преданному пажу позволительно сказать вам такие слова: ведь в этом обществе и чужой хорошо себя чувствует, а вам должно быть вдвое лучше. Да ну же, друг мой, выше голову!