Из ближайшей палаты донесся сердитый крик:
— Эй вы! Отвори двери пошире! Шире!
— …«В Трансильвании войска Второго Украинского фронта сегодня, пятнадцатого сентября, овладели крупной железнодорожной станцией Тыргу-Муреш».
Петруха двинул Вилова локтем:
— Вон Тыргу-Муреш. — Он показал на двухметровую карту-схему. — Рядом с мадьярами. С Венгрией.
Вокруг зашикали:
— Тихо, вы!
— Нет, глянь-ка! — не унимался Петруха. — Румынию уж проскочили. Вот это да! Жмут!
— Ну, ты — оратор! Заглохни!
…До обеда еще было время, и они вышли во двор, на солнышко погреться, пощуриться, почертить прутиком на земле линию фронта, обсудить обоюдные дела. Зашептались, словно в этом укромном уголке зарослей их кто-то мог подслушать.
— Ты-то почто рвешься? — Матвею нравилась Петрухина горячность. — Сколько раз тебя?
— Шибануло? То есть ранило? — поправился Петухов. — Шестой. Но это же задница!
— Ну и что? Немец ошибся, выходит?
— Ба-альшая разница. Про зад лучше помалкивать.
— Мало тебе?
— Не пытай. Слушай, я — живушшой. А в зад — это дурной осколок. Сколь мимо просвистело — тонна. Вж-жик, вж-жик, — а я живой. Погоди, ты — прокурор?
— Да я так. Тебя жалко.
— Пожалел волк кобылу… Заткнись, то есть хватит! Смерш нашелся. Слышь, жмут ведь! А? Вот тебе и «почем гречиха». Дошло? Ты обмозговал побег? Или рисуешься? Жмут-то как здорово, а?
— Пока кумекаю. На тебя надеюсь.
— Главстаршина Петухов никого не подводил. Жмут! Паленым пахнет.
Чем это пахнет там, на фронте, на передовой, когда наши «жмут», как сейчас, Матвей уже немного знал. По прорыву под Яссами 20 августа, по высоте Безымянной. Теперь-то он представляет, как достается каждый бугорок, тем более село, а уж о городе, в котором дома каменные, заборы железные, подвалы глубокие, чердаки темные, закоулков тьма — из всех дыр-щелей, из окон-чердаков бить можно в упор, — и говорить нечего. Тут, в глубоком тылу, в тепле, в уюте, в бесстыжей сытости, сладко слышать: заняли то, освободили это, продвинулись на столько-то. И ответил Петухову серьезно:
— Дошло, Петруха.
— Оно эдак, — Петро заулыбался, оголив чуть не все верхние десны, и увлек друга к своей палате. Зашел, вынес аккордеон и на радостях запел. Не для Матвея, а для себя и своей Дусек, поглядел на Вилова, блестя лукавыми глазами.
И вдруг перешел на озорное.
Петруха неожиданно сделал выпад на середину коридора — загородить дорогу русой молодушке-нянечке Нюре. Простонал игриво так, с призывом:
Не хмыкнула русая, а улыбнулась, растроганная душевной доверчивостью «артиста», улыбнулась мягко так:
— Не зарься на чужое добро. Не дам ручку пожимать, — И указала на мокрую волочащуюся тряпку.
Заглушив аккордеон, Петухов «посерьезнел»:
— Думай крепче. У меня семь классов.
— Хоть с коридором — одинаково. Понапрасну глазки строишь.
— Пожалеешь. Молить станешь — без возврату. Как пою! Жалостливо? — вздохнул Петруха.
— Знаем мы вас. Середка сыта — концы играют. Ты поозоруй тут. — Застыдилась, захохотала молоденькая и, оглядываясь по сторонам, заспешила удалиться: старшая сестра — старая дева, по прозвищу Мужик в юбке, — спит и видит шуры-муры «обслуживающего персонала».
Не нашелся Петруха, что пустить ей вслед, и направился в свою палату «думу думать» про то, как ему обойти медкомиссию, чтобы избежать выписки подчистую и успеть прошмыгнуть с Виловым в свою часть. Уж пройтись по Европе, так на зависть, измерить ее своими ногами, увидеть все своими глазами, услышать чужеземщину своими ушами и постичь ее дух, нутро своим умом, во всю жизнь другого такого случая «прогуляться» по загранице не подвернется, это уж точно.
Не успел главстаршина прилечь на койку, как к нему пристал сухонький, малорослый, вроде подростка, сосед Толя.
— Петр Никандрыч, у меня к вам вопросик,
— Дурацкий?
— Жизненный. О совести.
— Где у тебя совесть должна быть, там вырос… пух.
— Это почему же?
— Да сколько тебя ни слушаю, одну глупость мелешь. Прет из тебя, как перекисшее тесто из квашни, — через край. С тобой и я дурею.
— Ну, это вы зря, Петр Никандрыч.
— То-оля, отстань. И за что мне такое наказанье? Ты лучше подкатись к сестре Вале. Когда понесет тебя в туалет, вот и шепни на ухо, — рубанул с плеча Петро, надеясь, что такого удара Толя не выдержит и отвяжется.