Мое село. Большое и зажиточное когда-то село. Земля у нас — плодороднейший чернозем. Воткни в землю сухой колышек, говорили раньше старые люди, и он зазеленеет. Село кормило себя и еще большое количество людей в городе. В селе было много садов. В садах стояли пасеки. Вокруг села размахивало крыльями не меньше десятка ветряков. В селе было две маслобойни, большая мельница. В селе умели выращивать гречиху, и темным зернам гречки были наполнены закрома в каждом дворе. В селе были свои овчинники и кожевники, пряхи и ткачи, сапожники и портные. Около полутора тысяч дворов в селе, а еще сколько на хуторах. И все эти люди жили мирно и достойно, старательно заботясь о земле и выращивая живность. Летом на пастбище паслась тьма тьмущая разной скотины и птицы. В селе не было никого, кто бы не работал — ни среди старых, ни среди молодых. Не было пьяниц, хотя водка продавалась с утра до поздней ночи. Не было мошенничества, воровства, не было в языке грязных слов.

Каждый вел свое хозяйство единолично, <но> жили дружно, сообща. Всем миром, или, как у нас говорили, толокой строили жилье, присматривали за прудами и колодцами, сообща вырабатывали решения о лесах и выпасах. Всем миром, всем селом содержали немощных, нищих-калек. Каждая женщина, идя в воскресенье в церковь, непременно несла для них милостыню. А в ненастную зимнюю метельную ночь на колокольне во всех четырех ее окошках горели яркие фонари и дежурили люди, посылая в ночь сигналы, — звонили в большой колокол. Человек заботился о человеке. Люди жили достойной людей жизнью, которая, по моему тогдашнему полудетскому разумению, не требовала какого-либо усовершенствования. <…>

Однажды вечером, вернувшись домой, я посмотрел на маму и пришел в ужас: она была точно стеклянная банка, наполненная чистой родниковой водой. Кожа напоминала полиэтиленовый мешочек, наполненный водой, и просвечивала насквозь. Я прекрасно понимал, что это означает. Я знал: до утра она уже не доживет.

В этот день я поймал на лугу двух ежей. Опалил колючки, бросил в чугунок и поставил на огонь. Ежи после зимы уже отъелись, из них вытапливалось жидкое, как растительное масло, сало. Без чего-нибудь похожего на хлеб я не мог его пить, но и выкинуть тем более не мог — это же был жир. Я знал, что им натирают обожженную или обмороженную кожу. И я налил его в бутылку и принес домой.

Я смотрел на маму и впервые с ужасом подумал, что и мама — вечная и необходимая — может умереть. Что она умирает. Тогда я вытащил бутылку с жиром, налил в стакан и поднес маме: «Нате, выпейте». Она взяла и, не раздумывая, выпила этот жир и легла на голую скамью. Когда утром я проснулся, мама уже не лежала, а стояла около скамьи, и я ужаснулся: передо мною не мама, а какое-то страшное, безобразное существо — скелет, но не обтянутый кожей, наоборот — кожи слишком много, и она свисает пустыми мешочками. <…> Мама не видела себя, она только чувствовала: с нею что-то произошло. Она растерянно смотрела на пол. В нашем доме пол был глиняный, и под скамейкой в утреннем луче солнца поблескивала лужа, почти что родниковой воды. <…> Мы оба понимали: свершилось великое чудо. Мама спросила: «Что это ты дал мне вчера?» — «Ежовый жир». Я протянул ей бутылку. Жир не загустел, так как было тепло. Мама мигом бросилась к полатям, где вповалку лежали ее дети, мои едва живые братья и сестра. Она напоила их всех в надежде на повторение чуда.

Я погнал в поле свое маленькое стадо. <…>

Вечером дома я увидел то же самое, что уже видел утром. Под полатями лужа, а на полатях у стены шевелятся три маленьких уродца — скелеты, покрытые словно бы не своей повисшей кожей, с блестящими, глубоко запавшими глазами, смотревшими на меня с надеждой. Они хотели жить. И я их спас.

А каким же я был? Видел себя только в малюсенькое зеркальце, прилепленное глиной к стене дома. Круглое лицо с выпирающими скулами, запавшие зеленые глаза, широкие брови и глубокая морщина на лбу. Все, кроме лба и носа, заросло серым пухом, из-за него мое лицо казалось мне вовсе не моим, чужим, одолженным у какого-то седого старого деда. Мои ровесники так и называли меня — Дедок. <…> Я не обижался. Я так и думал о себе — я дедок и молодым никогда уже не буду. И это было мне безразлично. Хотелось только одного — жить. <…>

А смерть еще долго не покидала наше село. Слишком сильно оголодавший человек утрачивает чувство меры. Сколько бы он ни съел, желание есть не покидает его. И если не удается перебороть это желание, человек — сытый человек — погибает, убитый все тем же голодом.

Однако как бы там ни было, а тот страшный голодный 33-й год стал годом сплошной коллективизации. На сто, а может, и больше процентов. Это исторический факт. И сегодня нам осталось только взвесить — какова же цена этих процентов. <…>

Я слышал и читал не раз: молодость не возвращается. А когда думал о себе, приходил к другому выводу: молодость до меня не дошла, сгорела. Моя пора, мое время, мои семнадцать лет <…>.

<p>Из рассекреченных архивов</p>1.

<Письмо написано по-русски.

Перейти на страницу:

Похожие книги