В это время сухая трава вспыхнула, и Марина, не вставая с колен, стала подкладывать мелкие веточки. Катя, с выбившимися из-под ушанки льняными прядями, с раскрасневшимся лицом, вступила в круг разгорающегося огня и бросила большую охапку хвороста. Снежинки сверкали, легким паром стаивая на ее черном бушлате. Другие девушки тоже приволокли хворост и бросили в костер несколько двухметровых поленьев с замеренного уже штабеля. Костер горел веселым золотым снопом, кидая искры до самого неба. Наиболее уставшие, не помогая, сидели кругом на поваленных стволах, раскутывая платки, отряхиваясь от снега, грея иззябшие руки. Марина, подняв голову, смотрела, как путались в пляске белые и огненные снежинки, водоворотом поднимаясь в мутно-черное небо. Лапы ветвей, еще более черные, окаймляли его. У костра было тепло, ветер обегал защищенную яму, и становилось непонятным: как могли они дойти в этой белой колющей мути по замерзшей, стерегущей черными промоинами у водоворотов реке?
Марина скинула шапку, обила с нее снег о колено и села, оглядывая женщин. Четыре пильщицких пары — восемь, Катя, ее напарница, девятая.
— Все дошли, — сказала она.
— Могли и не дойти, — со смехом отвечала Катя, — у меня под ногами здорово лед трещал, думала, провалюсь…
Бася Лазаревна испуганно подняла на нее черные влажные глаза, а Анисья Романовна, грузная женщина лет сорока, торопливо перекрестилась. Она уже достала из-за пазухи ломоть хлеба и поджаривала его на огне, наткнув на длинный прутик. Аня, которая в прежней жизни была аспиранткой Казанского университета, и Галина Ивановна, бывший секретарь обкома партии, заспорили из-за пилы.
— Я тебе говорю, Аня, что это пила моя, мне ее специально наточил Николай, я дала ему осьмушку махорки и вовсе не намерена уступать ее кому-то другому.
— А я тебе говорю, — отвечала Аня, — что я сама выбрала эту пилу еще в начале зимы и сделала на ней пометку. Видишь буквы «АГ»? Что — видишь?
— Ну и что же, что буквы? Я вчера ее взяла и отдала точить с этими самыми буквами.
— А не надо было отдавать чужую! Надо было смотреть, которая твоя! Тоже мне, работничек! — сердито говорила Аня, блестя глазами и не выпуская рукоятки. Наточенные зубья пилы поблескивали красным в отсветах костра, она гнулась и звенела в Аниных руках. Галина Ивановна отшвырнула в снег окурок и сказала, отворачиваясь:
— Я не намерена лишать себя махорки для того, чтобы вы получили наточенную пилу! Тогда верни мне пачку махорки.
— А я не торгую махоркой, — дерзко отвечала Аня. — Я и так всю ее отдала ребятам с конбазы.
— Почему же ребятам, а не женщинам, которые курят? — уничтожающе поджимая губя, спросила Галина Ивановна. Остальные молча смотрели на них, держа на расставленных руках перед огнем мокрые платки. От платков исходил пар. От человеческих лиц исходило — только ли усталое равнодушие, или примесь злорадства тоже?
— Вот, — медленно сказала Марина, — мы сидим здесь и ничего особенного не переживаем, ни о чем не думаем. А подумайте-ка, если кто-нибудь со стороны, в кино например, увидал бы, как мы шли. Ночь… Пурга… Пурга метет такая, что глаз не раскрыть, ветер сечет в спину и в шею. Тропочка узенькая-узенькая. Передняя идет и видит: там полынья и тут полынья. Провалится — может унести под лед.
— Очень даже просто! — весело сказала Катя, но Марина остановила ее рукой.
— Идут женщины и не знают: сохранились угольки или не сохранились. А ведь спичек-то не дают! И у дневальной выпросили всего три спички. Не удастся развести костер, тогда что?
Марина обвела сидевших глазами. Освещенные огнем лица переменились: равнодушие исчезло, пошли по ним ожившие тени тревоги, напряженности, боли.
— Каждый, — продолжала Марина, — кто посмотрел бы такой фильм, сказал бы: «Боже мой, какой снег! Какая страшная темнота… Куда идут эти бедные женщины? Они такие слабые, усталые, куда они идут ночью? И за что должны они так страдать?..»
Марина говорила медленно, глядя в огонь, изредка подбрасывая в него мелкие веточки. А все девять пильщиц смотрели на нее. Лица их, освещенные костром, все больше и больше менялись: маска равнодушия таяла, как снег на бушлатах, — видно было, как становилось им все больше и больше жаль себя. Вот Анисья Романовна подняла свой красный толстый байковый платок к голубым глазам и сказала, отирая слезы:
— Бедные мы, женщины! Каково-то нашим близким увидеть все это! Бедные они, бедные!
Катя заплакала громко, припав к Марининому плечу. По ее пухлым и румяным молодым щекам текли слезы. Она воскликнула:
— Старенькие такие! Больше тридцати лет им, голодные… И за что они мучатся? Кому это надо? Провались он пропадом, этот лесоповал!
— Кому? — повторила Бася Лазаревна, смахивая слезы, и посмотрела на Галину Ивановну. Но Галина Ивановна молчала, закусив губу.
А Марина медленно ответила:
— Кому? Мы не знаем, кому. Но что все мы несчастны, у всякой горе и всякую пожалеть надо, — это мы знаем. И это вот — правда.
Женщины улыбнулись сквозь слезы и посмотрели друг на друга жалостными глазами.