Далеко от той сопки, подо Ржевом я дежурила в те ночи у телефона в землянке. По радио передавали ночную сводку для партизанских отрядов: «В боях на юге решается судьба нашей Родины. Кровопролитное сражение на юге. Точка. Повторяю. Наша Родина в опасности. В боях на юге решается…» Где уж там уцелеть!
Пока на земле кружила война, отцу невозможно было признать, что сына нет. Ведь нет и сокрушительного последнего знака его гибели — могилы. Он где-то там, куда заброшен в тыл с рацией, он в партизанах, он в плену, наконец.
Меня толчками схватывало мукой — невозможно представить, что его нет, не будет никогда.
Даже травы предвидел осенние. Упал навзничь.
Какая могила, да на той чудовищной сопке. Брошенный, оставленный, не укрытый землей, по его лицу, по открытым глазам сечет дождь. Не заглушает память, и сейчас, когда пишу, такая боль, что взвоешь.
Мы встретились с матерью Павла не так сердечно, открыто, как раньше. Что-то сместилось. Нервно всполошена, глаза сухие, напряженные, ни о чем не расспрашивает. Жаловалась на Олю: стала непослушной, что-то еще. Меня с ходу кольнуло и повело тоской вины. Явилась невредимой и словно какую-то черту безнадежности подвожу под горестными чаяниями отца — война кончилась.
Оленька повела меня в комнату Павла, теперь здесь жила она. Мы с ней распечатали коробку, вынули подаренную мне итальянцами большую немецкую куклу. И как кстати пришелся кукольный чудо-сервиз на 12 персон, врученный Оле в день ее шестилетия моей подругой Викой Мальт. Где только она раздобыла такое?!
Мы мастерили спальное место для куклы, надо же человеку отдохнуть после перелета. Действовала Оля, а я, нескладная, что да как, в толк не возьму, слегка оцепенелая, сижу с дочкой на полу, даже не верится — дожила! Углубиться же в наше с ней занятие в этой комнате не получалось.
Сбоку от меня, где теперь ее кроватка, всплывает «тахта» — матрац на козлах и над ним по стене на коврике скрещенные охотничьи ружья. Охотником он не был, но за облик их, за огнестрельность ценил. И однажды взвинченный назойливым преследованием ифлийских ортодоксов, а таких и в ИФЛИ хватало, тех, что «пришьют мне десять “измов” и сорок выпадов найдут», взорвался: «Иди доказывай алиби или вот/ Вполне достаточный калибр/ Мелкокалиберки “франкот”». Этот калибр, а главное, этот жест были при нем, но недолго — просто огрызался, да ведь и комсомольцем не был — редкость по тем временам.
Затылком чувствую у торцевой стены в полунише от самого пола книжные полки, вдвоем с товарищем сколоченные из досок, морилкой пройденные. Они передвинуты в большую комнату родителей. А старого письменного стола нет — не уцелел, на его месте какой-то маленький для Оли. А деревянное кресло, что было к тому письменному столу? С азартом приволок его, приобретя случайно где-то на ходу в комиссионке за копейки. Чудное, западавшее то на один, то на другой бок, если сразу на оба подлокотника не обопрешься. Вот ведь, взывал к «земшарности», предвидел в стихах полет в космос и гибель «лобастых мальчиков невиданной революции» в 1945-м у речки Шпрее, а притом так щемяще жаждалось личного уюта, горечи общения с глазу на глаз со своей душой.
Кресло сохранилось, отец перенес его к своему письменному столу. Как уж управлялся с ним? Впрочем, ведь дома почти не бывал.
За едой мать Павла вводила меня в распорядок жизни. Завтра утром дедушка поедет вместе с Олей — детсад приступает к работе. Детсад рядом с его работой. Утренняя поездка за руку с Оленькой, хотя и в тесноте метро, «зарядка для него на весь день». Он остается на работе допоздна. А в шесть часов надо ребенка забирать. Это ежедневное мучение для нее. В метро с пересадкой в самые часы пик. Она вообще терпеть не может выходить из дому. Это я знала. В стареньком халате надраивала весь день скромную квартиру не хуже немок.
— Хорошо, что ты наконец вернулась. Завтра я могу остаться дома. За Олей поедешь ты.
Мой слух надсаживало Олино обращение «мама Фаня». Отец себе не позволил подменить сына, оставался «дедушкой».
Но легко понять бабушку, еще довольно молодую женщину — в начале войны ей и вовсе чуть за сорок, — приучившую ребенка называть ее так. Да она и была Оле матерью годы моего отсутствия. И она же приучила Олю каждый вечер перед сном прощаться со мной — с фотографией, выставленной в рамке на столе.
Теперь вот я сошла из той рамки. Две мамы. Да, все сместилось. Как-то еще уляжется.
Я стала собираться. Пора. Что там у нас дома? Как мама? Братья?
Прощаюсь до завтра. Оленькины погрустневшие глазки, может, опасается: захлопнется за мной дверь, и я опять пропаду. Только до завтра. Хочется добавить: и теперь уж навсегда.