Но кто мог тогда так выразиться письменно: «Мы разматываем клубок национальных вопросов. Сматывать его будет хлопотно». А при своеобразной манере Слуцкого — вроде бы отстраненности, ироничности — да при склонности к парадоксальным наблюдениям может показаться иной раз, будто он отстраненно глядит на зло. Но это не так. Он называет вещи своими именами: «Мои доклады о насилии солдат воспринимались начальством как очернительство Красной Армии». Кто знает те условия, грозные для таких докладов, отдаст должное Слуцкому. Ну а рукопись вообще была опасна в те и во все последующие годы из-за его редкой проницательности, ума, наблюдений, ярких формулировок. Он писал безоглядно, с выбросом на страницы того, что обычно не договаривается. А судя по тому, что рукопись профессионально переплетена, она побывала в чужих руках при разгулявшемся на первых порах Победы духе свободы. Выходит, и он был заражен им.
В Москву он привез тогда несколько экземпляров этой машинописной книги. Один осел у меня, сохранился.
Издать эту книгу Бориса Слуцкого, названную «Записки о войне», удалось его ближайшему другу — Петру Горелику — в 2000 году. Это ведь через сколько лет! Но ценность ее с годами росла.
А та первая большая книга в формате сброшюрованных машинописных листов, пожелтевших, в черном с зелеными прожилками переплете, ветшая, она роднит меня с теми днями, когда Боря жил здесь и по утрам выходил из маленькой комнаты с новой книгой или журналом «Знамя», читанными ночью, — уже мечен был крадущейся бессонницей — и давал по-хозяйски твердые оценки прочитанному.
Наведываясь в Литинститут, он познакомился с Эмкой Манделем (Коржавиным) и привел его познакомиться со мной. С первого дня мы с Эмкой подружились и остались друзьями на все времена.
Оставшиеся дни Бориного отпуска в моем невнятном душевном состоянии демобилизованной — а ему самому еще предстояло подобное пережить — миновали без особых примет.
Отпуск кончился. Боря уехал, рассчитывая уволиться из армии и вернуться. Прощаясь, я в последний раз видела его в военной форме, в отблеске славы победителей.
С места службы он писал Изе Крамову:
«За записки я еще не брался. Пусть остывают. Немножко поскребся в двери литературы «выдуманной». Оказывается, это очень трудно после стихов и мемуаров. Работаю гл. обр. в стихах. Только привыкаю к литературному труду — 4-летний перерыв очень сказывается — не только в потере техники, но и в рассредоточенности внимания, в душевной рассеянности и отвлеченности от моего важнейшего дела.
Впрочем, написал 3 больших стиха, которые я могу читать тебе или Сергею (Наровчатову. — Е.Р.), — «Провинциальный адвокат Кодерин», «Ивановы» и «Госпиталь» (последняя переработка того, что ты слышал)… Читаю много и интересно. При сем посылаю свою карточку. Передавай приветы. Целую тебя. Борис».
* * *
А что Генриетта? Это нелепое, несчастливое существо. Никто не услышал от Слуцкого о ней ни слова. В реальной жизни она просто и убедительно напишет для литинститутского сборника воспоминаний о Кульчицком, сопроводив воспоминания хорошей фотографией — он и она вдвоем. Сочиняет поэму, отрывки читает на семинарах и в литобъединении. Что-то длится. Но кончился эпос долгой войны, начался эпос женского одиночества. Женихи, кавалеры, мальчики не вернулись назад… Вот, война, что ты, подлая, сделала. Как жить с пустотой в душе, без любви на каждый день, без надежды на встречу, на любовь? Дешевое медное колечко «обручения» завелось на безымянном пальце у той, у другой — защитное женское самолюбие. Мол, не была обойдена. Мол, было кого ждать. А было или не было, вас не касается. И грезы, мифы, срывы… Самообман. И гуляют фантомы и прошлого, и те, что на злобу дня.
В одном из фронтовых писем Слуцкий сообщил мне имена тех, кто пишет ему. Кто только не писал ему! «Даже Генриетта Миловидова написала мне (гм!) длинное письмо, которое перевело меня в совершенно довоенное расположение духа». Ох уж это игриво-недоуменное «гм!». Оно могло сказаться в его ответном письме. С того, может, и запало Генриетте?