У нее светлое изнуренное лицо, остренький подбородок, живые, негасимые густо-карие глаза. Я смотрю на нее, вижу в чертах ее лица что-то вековое, давнее и легко представляю себе ее в низко насаженной шапке с рогами, как предписывал указ Петра I ее прапрабабкам, чтоб чужесть староверок издали выявлялась, чтобы православный мир к ним не приближался.
Она работала до войны счетоводом в фельдшерско-акушерской школе. Муж — старообрядческий церковный староста — сборщиком утиля.
Сейчас, когда бой в северо-восточной части Ржева, их окраинная улица перешла в наши руки, и они спешно эвакуированы на войсковых подводах сюда, в деревню.
А в прошлый год не поднялись. Семь человек детей мал мала меньше да две старухи. «Как тут возможно уехать».
— Просили его тут другие, моего старика, чтобы он старостой квартала стал. Что тут порядок будет. «Никакого, ответил, тут порядка не будет. Это налетела всеопустошающая саранча». Они темноты боялись, а мы раскрыли камни фундамента — под полом все сидят в темноте, дети, старухи. Вдруг идут с собаками. Шпоры. На широкой цепке большая бляха. Ой, найдут. А мой старик не успел, побежал в баню. «Пан где?» — «Нету пана. Никс». Они открыли, а он — голый, моется. Чуть не каждый день топили офицеру или солдатам. Ну, не тронули. Голого не погонишь на работу. А меня немец стал стегать нагайкой. Плетка такая ременная. «Врешь! Пан в бане». — «Это отец мой». Он с бородой и на десять лет меня старше. Поверил. «Если б пришли и так бы над твоей матерью издевались бы», — говорю. «Никс русские в Дойчланд». Это значит — никогда не придут русские к ним.
* * *
У немцев приказ по полку. Вменяется машины заводить в сараи. Если же сараев нет, машины ставить по две вместе и покрывать их вместе, чтобы наши летчики принимали за сараи.
* * *
Мотор сверлит со стонущим металлическим подголоском. «Мессер».
* * *
Поют мужчины:
* * *
В деревне, отбитой у немцев, уцелел фанерный щит: «Нищим не подается и обмен не производится».
Написано по-русски, но нравы чужеземные.
* * *
По улице шел разведчик П. Он возвращался с задания. Из-под деревенского картуза, осевшего по самые уши, — потемневшее небритое лицо. Облегающий пиджак на нем и короткие холщовые брюки.
Какое это счастье — видеть вернувшегося с задания разведчика.
* * *
На войне человек налегке. Свалился житейский груз, бремя выбора не гнет, не отягощает.
Нет ни выбора, ни бремени его.
А то, что есть, — на прямой и оголенно: приказ, враг и — осилить.
Есть еще — смерть. Но она тут слишком близко, чтобы ее в расчет принимать.
* * *
В армии я оказалась на Волге — в Ставрополе на курсах военных переводчиков. Потом мы гуртом вынырнули из глуби, из Ставрополя, с тех курсов, и — по санному пути, по Волге, чтобы предстать в Генштабе в самые решительные минуты своей жизни. И как они просты, эти минуты. Пожалуй, даже чересчур.
Еще ездила и пешком топала — и опять на Волге, у Ржева.
* * *
— В данный жестокий, но героический, великий момент…
И все. Ни слова больше.
Патетика сейчас — только клич к бою, вскрик рванувшегося в атаку, стон раненого: «Братцы!» Проклятие немцам: «Гады! Гады!»
* * *
И все время рядом крестьянские неимоверные усилия — воспроизвести, вырастить что-то для жизни, сохранить скот, спасти стены жилища…
* * *
Вчера, когда возвращалась из второго эшелона, по деревянной дороге, выстроенной на болоте, подвез на полуторке шофер. Из Казахстана он. Меня постоянно волнует на фронте соприкосновение с людьми такими различными, прибывшими из разных, совсем несхожих городов, земель, закоулков.
* * *
Награждали разведчиков.
— Служу Советскому Союзу!
Один и другой — так. А третий — немного постарше, порасторопнее, быстрые, цепкие глаза на побитом оспой лице — добавил решительно, зычно:
— Наша рота крепка, как советская власть, чиста, как слеза Божьей Матери. Смерть немецким оккупантам!
* * *
Есть мы, и есть они — немцы. И все предельно ясно. Но когда появляется бежавший из плена летчик, или обросший скиталец окружения, или когда проникаешься судьбой здешнего населения, появляется нечто третье, и все становится объемнее, глубиннее, драматичнее.
* * *
— Я решил: как победим и домой отпустят, поеду по всем местам, где воевать пришлось. Вот адреса хозяев и собираю.
* * *
На войне власть одного человека над другим так грубо обнажена — власть без камуфляжа. И все здесь зримее: жизнь и смерть, смелость и отсутствие ее, мука и облегчение.
* * *
Кто-то сказал: «И у мышонка есть мошонка». Человеческий писк среди свирепой войны о том, что все живое — страдает.
* * *
— Я-то умру, черт со мной, может, только дети заплачут. И никого не затаскают по судам. Потому что война — бойня. Но мне желательно наперед с этими фашистами сквитаться. Чтоб потом досада не донимала. А то оттуда мне их уже не достать.
* * *