— Ты всю жизнь будешь помнить, что первый шаг сделала я, — уже серьёзно сказала она. — Ну и пусть! Это сам Бог свёл нас, нам остаётся только покориться его воле. Но кто нас благословит?
Я на минуту задумался, но тут же меня осенило:
— Как — кто? Антон Иванович, кто же ещё?
— Антон Иванович? — удивилась Люба. — А если он откажется?
— Вот увидишь, он будет рад! — воскликнул я.
— Ты так уверен? — с некоторым сомнением спросила она, и мне почудилось, что кроме сомнения в её голосе прозвучало что-то ещё.
— Безусловно! Он же ещё при первой встрече назвал меня своим сыном!
— Ну что ж, — раздумчиво сказала Люба.— Антон Иванович, значит, Антон Иванович, так тому и быть.
Это были минуты, когда я напрочь забыл о красотах Кубани, о том, что идёт война, что сейчас не самое подходящее время для свадеб, но желание всегда обладать Любой, считать её своей собственностью затмило всё остальное. Я был на вершине счастья, считал Любу «гением чистой красоты» и не только простил ей все прегрешения, но даже пороки перевёл в разряд достоинств.
На другой день с утра пораньше мы решили попросить Деникина принять нас. Но Люба вдруг сказала:
— А давай нагрянем к нему внезапно!
— Идея! — подхватил я.
И вскоре мы предстали перед Антоном Ивановичем. Когда я, взволнованно, спотыкаясь едва ли не на каждом слове, излагал Антону Ивановичу свою просьбу, он сидел молча и, казалось, избегал прямо смотреть на меня и Любу. Было похоже, что он не без каких-то тайных мыслей обдумывает свой ответ.
Потом как бы враз очнулся и, подойдя к нам, тепло улыбнулся:
— Дети мои! Это же прекрасно — обвенчаться именно теперь, в Екатеринодаре. Это глубоко символично! Благословляю вас, дети мои!
И Антон Иванович широким жестом перекрестил нас. Мы попросили его быть с нами в церкви во время венчания.
— Обязательно! — пообещал он. — Лишь бы красные мне не помешали!
Всё, что происходило потом в церкви, воспринималось мной как нечто нереальное: и благообразное, полное таинства лицо священника, и иконы святых, испытующе глядевшие на нас, и серьёзный, даже торжественный вид Антона Ивановича, и даже строгое лицо Любы, которая в момент венчания до неузнаваемости преобразилась, потеряв свой обычный лукавый вид и став на удивление скромной и тихой, — все эти картины происходящего воспринимались мной как в тумане, а в душе вдруг проявилось ранее неведомое чувство ответственности — за женщину, которая отныне становилась моей женой.
«Теперь она твоя, теперь ты в ответе за её жизнь и судьбу», — будто кто-то из святых, сошедших с иконы, внушал мне это, вызывая в душе и радость и страх.
Наша первая брачная ночь прошла не столько в плотских утехах, сколько в долгой, то умиротворённой, то бурной беседе. Было странно, что в эту ночь в Екатеринодаре не раздалось ни единого выстрела, будто некие высшие силы решили сделать всё, чтобы нам было покойно, чтобы мы могли говорить и говорить...
— Для меня первой брачной ночью была та ночь в Ростове, — призналась Люба, прижимаясь ко мне. — Теперь откроюсь тебе: тогда, ночью, я решила, что ты будешь моим мужем. И отдавалась тебе уже как мужу. Не веришь?
— Верю, верю, — ответил я. — Тогда я тоже решил, что ты будешь моей женой. Только ты, и никто больше. И что ты будешь принадлежать только мне.
Люба, кажется, поняла тайный смысл моих слов: она знала, что я, как всякий мужчина, ревную её к любовным приключениям в прошлом.
— Пусть эта ночь будет для нас исповедальной, — проникновенно сказала Люба. — Я не хочу, чтобы у меня от тебя были тайны.
— Это и моё желание, — растроганно сказал я и тут же подумал о том, что имею в виду лишь тайны личной жизни, но вовсе не тайну, связанную с заданием, полученным на Лубянке.
— Так вот, слушай, — начала Люба. — До тебя у меня были мужчины. Сколько? Скажу честно: немало. Хотя смотря как к этому подходить — ведь всё в этой жизни относительно. Я просто не считала. Потому что это были не мужчины, а так, человеки в штанах. Да ты не улыбайся. А то, что они не затронули сердца, ну, ты понимаешь...
— Свежо предание... — с глуповатым смешком протянул я, даже не предполагая, что эта фраза, которой я не придал ровно никакого значения, столь жестоко обидит Любу.
Ни слова не говоря, она оттолкнула меня и вскочила с постели. Даже не видя её лица, я понял, что в ней клокочет ярость.
— Любка! — Мне нравилось так её называть. — Что с тобой, я же пошутил, вот те крест!
Она не ответила. В комнате было не совсем темно — в окошко заглядывал молодой, только что народившийся месяц, и я заметил, что она начала стремительно одеваться.
Я порывисто бросился к ней, обнял за дрожащие плечи. Она не вырвалась, но глухие рыдания сотрясли её вдруг похолодевшее тело.
— Клянусь тебе, я пошутил! — снова повторял я, стараясь успокоить её: нет ничего более невыносимого, чем женские слёзы, особенно когда они вызваны обидой, нанесённой любимым человеком.
Она долго не отвечала, потом тяжело опустилась на стул и локтем вытерла слёзы, совсем так, как это делают простые казачки.