Были в песне слова про деянья славных воинов, вознесшихся в славе ко граду великому, поднебесному, созданному волею могучего Рода, где он проживал об руку с меньшими Богами. Но чаще в песне Будимира и Любавы звучали слова, славящие Последнего рыцаря русских племен, сына Игоря и Ольги. И пели стар и млад:
Их слушали со вниманием и восторгом, и в сердце, утомленном напастями, просыпалась надежда.
В Любече, славном высокими дубовыми стенами и золочеными, на восход солнца, открывающимися воротами, городская сторожа остановила странствующих; один, в уже немалые летах, с длинной желтой бородой, в грязном льняном кафтане, долго всматривался в Варяжку острыми глазами и бормотал что-то под нос не то смущенно, не то торжествующе. И было не угадать, что растолкало его, хотя сторожа и спрашивала.
— А-а!.. — только и сказал он время спустя, словно бы боясь ошибиться или, напротив, еще больше утвердиться в своей догадке, отошел в сторону, давая странствующим дорогу.
Варяжко едва снял с души напряжение и долго смотрел вослед удаляющейся стороже. Ему вроде бы нечего бояться, попробуй угадай в изможденном, изморенном длинной дорогой человеке воеводу Могуты, про которого прослышали даже в Тмуторокани, и горячий Мстислав на вече грозился поймать удалого сподвижника вольного князя. Все же сжало на сердце у Варяжки, когда старый воин положил на его плечо руку. Сам-то он узнал сторожу несущего. Еще в юные леты, служа Ярополку, встречался с ним, близким ко Блуду, и не было промеж них товарищества, но и худа они не чинили друг другу, только раз сразились на смерть, это когда после гибели Ярополка он уходил от недругов, и ушел бы легко, да перекрыл путь сей человек и меч вынул, и угрожал смертью. Варяжко налетел на него коршуном, и закружились они в смертной пляске, вспыливая землю у шатра Великого князя. Варяжко оказался ловчее, выбил меч из вражьих рук, ушел…
— Вот и встретились, — грустно обронил воевода и покосился на Любаву, точно бы она могла что-то понять про нечаянную встречу и, вздохнув, пошел следом за слепым сказителем.
В одну из весей, близ Киева, вошли в самом начале русалочной седмицы. Любава сняла ветхую, не одиножды штопанную одежонку, взяла из рук девиц, принявших ее в хоровод, льняное домотканое платье и, как по волшебству, осветилась изнутри ее льющимся светом. Юные девы сразу ощутили этот свет, и веселей закружился хоровод, и песнь зазвучала звонче и мелодичней, да и сама священная роща, где раскатывалось празднество, и тихо плещущая серебряная речка близ нее, все осиялось, повлеклось к струящемуся меж высоких дерев небу.
Пристроившись чуть в стороне от хоровода на мягком мшистом взлобье возле Будимира и давних его, еще по походам Святослава, сотоварищей, Варяжко удивлялся перемене, что совершилась в Любаве, но это была не одна перемена, вызвавшая радость в ее сердце, спустя время примстилась другая, в ней наблюдалось какое-то особенное, словно бы даже неземное понимание происходящего, однако следом поспешала еще одна, Любава как бы всем своим видом говорила: «Да, мне теперь хорошо среди людей, но было и худо, только я не хочу ни про что помнить».
В сияющем лице ее прочитывалось многое из того, что она чувствовала, и Варяжко не сказал бы, что она бывала подавленной и угнетенной, пугающейся чего-то… И ему тоже стало легко и уже не думалось ни про что плохое, и даже мысль о встрече со старым воином как бы отступила. Впрочем, ненадолго, он подумал о ней снова, когда Любава подбежала к Будимиру и, схватив его за руку, сказала весело:
— А я еще и русалка. И мы пойдем к речке и приласкаем ее, и она возрадуется вместе с нами, и дух ее подымется к небу, а потом вернется на землю, и уже не один, с дождем…
Варяжко подумал о встрече с давним знакомцем, но совсем не так, как ожидал от себя, он подумал о нем, как о человеке, кто уже не был врагом, но осознавшим в нем что-то, может, его беспокойство за отчие веси.