Она, и верно, хотела бы ныне следовать обычаю, еще в древние леты укрепившемуся в русских племенах, когда победитель получал все, что отпадало от побежденного, хотя бы и жену его, и семью, и за них перед родами отвечал головой. Владимир не имел ничего против этого, только его беспокоила хотя и чуть прикасаемо к чувствам быстрота, с какою случилась в ней перемена, а память легка и самонадеянна, тут же и подсказала: «Вон Рогнеда по сю пору с неприкрытой неприязнью глядит на меня, стоит появиться в ее покоях. А я что?.. Способен ли поломать тут что-то?..» Он мог бы и добавить, что и ломать не очень хочется. Правду сказать, мила ему Рогнеда, впрочем, он еще не до конца осознал это неожиданно возникшее в нем чувство. И все же, все же…

Владимир дотронулся до руки Юлии и ощутил легкую дрожь в ней, сказал тихо, точно бы прислушиваясь к себе и пытаясь понять в душе своей еще что-то, постоянно ускользающее, тонкое и слабое, как и ее рука:

— Ты иди, иди… Я жду Большого воеводу.

<p>10.</p>

Был Будимир темен, уже давно погас свет в очах его, и ходил он по русским землям об руку с Изъяславом, мальчонкой-хромоножкой. Хватил малец лиха, отчего и затемнился в разуме. Иль в покое и неге изворачивает душу, так что и белому свету не рад? Но изредка, чаще в предвечерье, прояснивало в сознании у Изъяслава и вспоминалось ему, правда, смутно, огнище в большой степи близ чужеземных кочевий, матушка и отец — скоропят, а еще те, кто возле них притулился, тоже за провинности отверженные своими родами. Слыхал малец остудившее в нем и слабую надежду, что промеж извергов[6] и он рожден, потому и пребудет до веку ни к чему не примкнувши, точно кукушкин птенец в чужом гнезде. Не углядывалось в сказывателе и слабого участия к чужой беде. Видать, и своя не меньше садняща. Про это однажды Изъяслав поведал Будимиру, когда сумерек не пал еще, а только обозначился в иссиня-темном небе. В такую пору и в степной сухостойной траве взбодряется, и в деревьях, пускай и ослабших от земного утеснения, усматривается нечто от небесной сущности.

Так все и было, пока не пришла беда, и не полегли жившие на огнище, а уж как сам Изъяслав не поменялся в облике, Богами врученном, про это мальчонка не знал, обрезало в памяти, отсекло…

В деревлянской земле, на таежном берегу Ирпень-реки, повстречал Будимир мальчонку, почувствовал сердечную муку, которая окутала все в нем, отодвинула и от слабой радости, взял его за руку:

— Ты отныне мой посох, — сказал и пошел с ним по лесной тропе. Один-то он вряд ли сдвинулся бы с места и еще держался бы ближнего рода, там и старейшина был ласков с ним и сказывал вьюношам про дела его дивные, про походы Святославовы, про дружину великокняжью, в коей Будимир состоял в те поры. Но по прошествии времени случилось что-то со старым воином, тоска накатила, и не та, что нет-нет и отступит, отпустит, другая, тяжелая, угрюмоватая, ее и с места не сдвинешь, затвердела в упорстве. И сказал старый воин, что не во власти его и дальше жить в темном недвижении, прозревая в себе гнетом давящий мрак, и что ступит он на лесную тропу и пойдет, взяв посох и гусли. Никто в роду не обронил худого слова, издревле повелось: коль скоро опахнет душу тоска, то и быть тому человеку отпущену родом и сделается он видаком и будет принимаем с ласкою во всех племенах и стать ему перву в любом застолье.

Шел Будимир от оселья к оселью, от городища к городищу, и в песнь укладывал мысль свою, гусли помогали слову его обрести чистоту и прозрачность. Он пел, и происходило удивительное, тьма отступала, и был он молод и скор, и меч в руке держал твердо, и мысль Святослава грела сердце. Говорил Великий князь:

— В единстве ближних по духу племен укрепим свою силу, и да не поломается она вовеки. Иль русские племена не сродни сорбам, лужичанам, моравам и чехам?! Волей единой отодвинем от отчих земель стены Царьграда!.

Ах, слово, слово, что за диво такое, отпущенное Богами! Укрывается за ним вещее, никем в земной жизни не разгаданное, отчего вдруг воспламенит душу, вознесет над всевластным временем, приблизит и самое дальнее. Не знал Будимир раньше про это, хотя все в нем и воссиялось, когда посреди боя Святослав обращал к войску слово свое, пускай и к погибели влекущее… Но что есть для русского воина гибель на поле брани? Ему ли отвращаться от нее, если его душа не есть принадлежащее кому-то в отдельности, даже и самому могучему из Богов, но Небу и Земле — матери и всему Сущему, от Рода рожденному и к нему обращенному и в нем обретающему неведомое сияние. Впрочем, неведомое не потому, что обозначено какими-то таинственными знаками, через которые не переступить смертному. Просто нет у русского человека желания проникать в тайну. Ему приятней, коль скоро сияние пребудет неугаданно никем. Иль надо обращаться к тому, что вознесено над в миру живущими? Не станет ли от подобного знания непроглядно на сердце? Да почему бы русскому человеку искать непотребное, способное погасить свечение?..

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги