Прохаживаюсь по коридору, словно в забытьи, отрешенно рассматриваю портреты великих писателей, ученых, наглядную агитацию, расписания лекций, объявления, но ни на чем не могу сосредоточить внимание. Даже себя перестал ощущать и осознавать, как бы потерялся для самого себя. Вот она, странная жизнь! Может быть, я в ней ничего не понимаю, может быть, в ней поровну зла и добра? Да и как точно определить, где зло, где добро? Оказывается, ты, газетчик, еще только начинаешь нюхать эту жизнь. До службы, что ты знал? Несправедливость мачехи? Но тогда все представлялось сугубо личным делом, замыкалось в семейном кругу. Остальное вспоминается светло: семилетка, вечерняя школа, работа. Как ни трудна флотская жизнь, в ней все ясно и определенно, от побудки до отбоя. Вся жизнь матроса подчинена Уставу, а в нем нет ни единой строчки, ни единого слова, которое бы оскорбило тебя, в котором бы была какая-нибудь несправедливость. Главная справедливость Устава в том, что он — закон для всех без исключения. А сила Устава в том, что его требования выполняются всеми беспрекословно. Потому-то экипаж корабля подобен отлаженному часовому механизму, потому-то через пять минут после объявления боевой тревоги крейсер может загрохотать всеми стволами своих башенных и зенитных орудий, торпедных аппаратов... Ах, если бы и в этой жизни все было отлажено так четко...
Размышления мои были прерваны тихим скрипом двери, из которой задом, осторожно пятился Квочкин. Тихонько прислонив дверь, он повернулся ко мне; на его лице еще не растаяла подобострастная улыбка, предназначавшаяся преподавателю. Я к нему с вопросом:
— Ну как, принял?
— Принял... Балык.
— А экзамен?
Квочкин обреченно махнул рукой:
— Говорит, нужен еще один заход... Вот мошенник!..
И я неожиданно для себя разразился неудержимым смехом. Я смеялся, взвизгивая и ойкая, хватаясь руками за живот, скорчившись, умываясь слезами. Когда приступ стал утихать, я, утирая слезы, глянул на Квочкина.
— Серега, да ты ведь сам мошенник из мошенников. Вы же с Эйсболтом два сапога... Но он старый, а ты молодой... Честное слово, развеселил ты меня.
Квочкин ничуть не обиделся и тут же перевел разговор на другую тему.
— А, ну его к лешему! Пойдем, земеля, куда-нибудь, пивка поищем.
Пять минут назад я ни за что не пожелал бы идти с Квочкиным «искать пивка», но сейчас зашевелилось любопытство. Что он за человек, Квочкин? Кажется, весь на виду, а в то же время — загадка. Без тени смущения говорит о взятках, о каких-то «достал», «выбил» и считает столь постыдные вещи нормальными. Весь в заботах о себе. Что же у него там, внутри, в глубине? А может быть, это и все, что снаружи, и нет никакой глубины, одна пустота? Пожалуй...
Мы вышли из института, зашли в сквер напротив, заглянули в верандочку — пива нет. Квочкин предложил пойти на набережную.
— Пойдем, старик, в «Пингвин», там у меня свои люди. Дюжину бутылок пива всегда найдут, и без очереди... А я иногда читаю твои штучки в областной газете. Ничего, земеля! Язычок у тебя подвешен, шарабанчик микитит.
— Ты-то как, Серега, живешь? Не звонишь, не приезжаешь.
— Я, земеля, теперь в сфере обслуживания тружусь.
— Кого же ты обслуживаешь?
— Всех, и в первую очередь — себя. В облпотребсоюзе, я в отделе...
Я не расслышал, в каком отделе работает Серега Квочкин. Смотрю на него: пополнел, посвежел. Одет франтовски: заграничная темно-зеленого цвета синтетическая куртка со множеством пуговиц, замочков и цепочек. Последней моды рубаха, в крупную мережку, галстук завязан в большой узел. Коричневые замшевые туфли. Артист — и только. Но держится Серега все так же просто, балагурит и все время торопится.
— Я, земеля, как-то звонил тебе, но не застал. А потом в командировку улетел. У меня вся жизнь теперь на колесах да в воздухе. Командировки. Хата без меня скучает. Ты знаешь, где я теперь живу? О, не знаешь! На набережной, в девятиэтажном. Третий этаж, балкон, окна на реку.
— Как это ты успел так быстро получить?
— Я не получил, а купил. Кооперативную.
— На какие шиши?
— Предки помогли. Да и сам подкопил.
— У тебя что, оклад большой?
— Держи карман шире. Сто сорок рэ. Но рацуха выручает.
— Это что такое — рацуха?
— Да ты что, земеля! На заводе работаешь и не знаешь. Рацуха — это рационализация. Усек?
— Не совсем. Откуда у вас-то рационализация? В облпотребсоюзе?
— У нас все есть, Андрюха. Личные творческие планы каждого работника, соцсоревнование между отделами, ударники коммунистического труда, план по металлолому и тэ дэ.
— А ты, случайно, не ударник?..
— Обязательно!
Обо всем этом Квочкин говорит с нескрываемой иронией, почти издевательски. Мне уже хочется с ним расплеваться и — будь здоров, но заинтересовала меня его «рацуха». На заводе кое-кто рационализацию именовал «рацией», но такой откровенно рваческой, жульнической формы этого слова не слышал. Спрашиваю Квочкина:
— Ну и как же тебя выручает рацуха?
— Могу просветить. Это все проще пареной репы. У вас на заводе есть БРИЗ?
— Есть.