— Пришел, сынок? — отец глушит трактор, остановив его левым боком к солнцу, правым — к целине с мягкой травой. Мы садимся в зубчатой тени колеса и деловито, как водится у мужчин, приступаем к обеду. Когда в глечике остается два вареника, отец берет бутылку с молоком, а мне говорит: «Доедай, сынок, я уже сыт», — проведет ребром ладони по горлу... Потом закурит самосаду и приляжет на один бок, опершись на локоть. Я принимаю такую же позу. Мы ничего не говорим, просто смотрим друг на друга и все понимаем: очень хорошо все идет! Я молодец, что отцу обед принес; хорошо, что на тракторе работает именно мой отец, а не чей-нибудь другой. Хорошо, что вареники такие вкусные, а отец доволен, что бабушка умеет делать такой ароматный табак. Это я вижу по его глазам.
После отдыха отец заводит трактор, подсаживает меня на сиденье. Оно железное, вытертое до блеска, скользкое. Когда отец занимает место на сиденье, я встаю рядом, одной рукой держусь за баранку. Верится, что и я управляю трактором, даже на миг забываю об отце. Катаюсь круг-другой, потом отец говорит:
— Ну, хватит, сынок. Беги домой, а то у тебя голова заболит, да и измажешься весь. Ступай.
Вечером, улегшись спать, я долго слушаю, как сквозь стены и окна нашей хаты доносится, словно жужжанье осы, песня «фордзона». Значит, трактор в дальнем конце полосы. Потом, с приближением трактора, звук становится рокочущим, будто где-то закипают, клокочут огромные котлы с густым варевом. Наконец все умолкает. Я уже представляю, как отец один идет домой мимо «кульстана», через ракитник, что за нашими огородами. Вот уже слышен звон щеколды в сенях, какой-то шорох: это пришел отец и снимает грязную одежду. Он входит тихо в хату, и я сквозь дрему чувствую, как полем и трактором пахнут его руки, набирающие кружкой воду из ведра на лавке...
Иначе зимой. После январских морозов немного теплеет и начинают взыгрывать бураны. Мне кажется, что бураны всегда начинались почему-то к вечеру, когда колхозники запасут сена и воды скоту, закроют колодезные ляды мешками с соломой, чтобы колодцы снегом не забило. И вот тогда начинается кутерьма. Байдановку окружали бескрайние поля, и ветру было где разогнаться для налета на деревню. Сначала он налетал слабыми порывами, как бы пробуя силу и попугивая, а потом шалел с каждым часом, все сильнее и сильнее сотрясая нашу хатенку. Он забрасывал снегом окна, и мы зажигали свою «семилинейку». Бурану хотелось во что бы то ни стало превратить нашу хату в снежный сугроб. Ночью было слышно, как метель шастает по крыше, перекатываясь с улицы во двор. Это значило, что сугроб намело уже вровень с крышей.
А мы сидим в темной хате и занимаемся каждый своим делом. Отец в такую погоду всегда подшивал кому-нибудь валенки. Он сидит на табуретке, положенной набок. Пред ним на лавке сапожный инструмент и лампа. Прокалывая шилом дырочку в подошве валенка, отец сильно наклоняется вперед. Его большие черные брови нависают над лампой и потрескивают. В хате пахнет горелым, и мама напоминает отцу: «Опять, наверное, брови опалил...» Он отшатывается, трогает брови желтыми от табака пальцами и признается: «Да, маленько есть... Ну, ничего, отрастут». Вот он начинает сучить дратву. За гвоздь, вбитый в столб-подпорку, отец цепляет пучок суровых ниток, отходит от столба к двери, держа в руке концы ниток, и начинает скручивать их, катая между ладонями. Потом, чтобы дратва не раскручивалась, смолит ее, водя по ней шкуратком со смолой. Когда отец резко водит шкуратком по дратве, в гвозде возникает музыка. Взмах руки, а в гвозде — вжик! От гвоздя это передается матке, потом каждой жердине, и вот уже вся хата поет и звенит: вжик! вжик!.. Я слушаю эти звуки, а сам жду, когда отец положит на лавку смолу. Незаметно подхожу, откусываю кусочек и жую вместо «серы», какую летом варят из березовой коры. Смолу нелегко было достать, поэтому отец прятал ее, чтобы мы не изжевали. Вот он взял смолу в руки, повертел ее и спрашивает: «Кто кусал, признавайтесь?» Все говорят: «Не я», а я молчу. Отец еще раз внимательно осматривает возле лампы смолу и говорит: «Это ты, Иван, откусил. По зубам вижу». И он всем по очереди показывает кусок с отметиной от моих зубов.
Две старшие сестры сидят у окна и читают вслух:
Старший брат Петька с ехидством перебивает: «Кабы ты была царица, лучше было б утопиться...» «Мам, ну что он мешает», — жалуются сестренки. Я вижу, как бабушка с матерью переглядываются, незаметно улыбаясь, и мама, занятая шитьем или вязаньем, говорит: «Ладно, он больше не будет». А Петька как ни в чем не бывало сидит у печки и, выставив от усердия кончик языка, долбит канавку в самодельной лыжине.
В подвесной люльке-колыске начинает хныкать самый маленький обитатель хаты, братишка Ленька. Бабушка берет на теплой плите пузырек с молоком и красной соской, дает его Леньке и напевает, качая колыску: