Я вернулся за печку, снял костюм и надел свои старые штаны. Совсем другое дело! Свободно, легко. Всего одна пуговица из кленовой палочки... А главное — как у всех ребят.
Отец даже огорчился: «Чего же ты, сынок, не хочешь походить в новом костюме? Или не понравился подарок?» Бабушка укоризненно глянула на отца, подозвала меня к себе, обняла и тихо сказала:
— Молодец... Так, так. Хай вин сгорить, той кустюм... И так горя хватает... Не одежда человека красит... Пускай старые, но как у всех...
ЕСЛИ Б НЕ БЫЛО ВОЙНЫ...
Байдановка проводила на фронт последнего гармониста Гошу Журавлева. Перед отъездом Гоша ходил с ребятами и девчатами по деревне и играл, играл без отдыха. Он понимал, что теперь в деревне некому будет играть, и кто знает, сколько придется ждать байдановцам музыки. Понимали это и байдановские парни и девчата. Сыграет Гоша плясовую, «Три танкиста» и вдруг затянет:
При этих словах Гоша поворачивает голову направо и смотрит на Иринку Губанову. Она держит его под руку, заливается слезами, вытирает их платочком. Все получается, как в этой песне. Это с ней Гоша гулял три года. Теперь он уезжает на войну, и она по праву плачет. Плачут и другие девчонки, но не так сильно. Они хотят «выделить» Иринку, чтобы видно было, чей миленок уходит на войну.
Гоша уехал. Совсем заскучала Байдановка без музыки.
А у меня был брат Гриша Рогозный. Не гармонист он, а балалаечник, и не парень, а мальчишка тринадцатилетний. Однажды пристал к нему:
— Гриш, а Гриш, сыграй на балалайке!
— Да я не знаю, где она.
— А ты найди.
— Да она сломана, наверно.
— Ну, наладь...
И он уважил. Разыскал в кладовке запыленную балалайку, и мы уселись с ним на завалинке. Гришка выстрогал ножом «кобылку», подложил ее под струны, настроил балалайку и ударил «Польку-бабочку».
Стемнялось. Байдановские девчата возвращались с полей. Услышав музыку, они подошли к нам и защебетали:
— Гриша, сыграй еще что-нибудь.
— Давно музыки не слыхали...
И он сыграл «Подгорную».
Девчата наперебой стали упрашивать его: «Приходи на вечерки, поиграешь нам, а мы попляшем да попоем...»
Я почувствовал, что наступает что-то неладное. Вот начнет Гришка ходить на вечерки, и останусь я один, — не с кем будет поливать капусту, в лес ходить... Но вышло все не так, как я думал. Когда к дому Губановых стали сходиться девчата и парни, я сидел на призбе и горевал о том, что кончилась наша дружба. Неожиданно из темноты появился Гришка с балалайкой в руках.
— Ты не спишь?
— Нет.
— Пойдем на вечерку со мной!
— Меня прогонят, — вздохнул я.
— Не прогонят! — уверенно заявил Гришка. — Идем! — И мы направились в сторону песен.
Молодежь сразу окружила Гришку, а меня в темноте не заметили. На гитаре бренчал Петр Земляной — Тришкин дядя. Но без балалайки не было в игре того задора, который заставляет пускаться в пляс и петь частушки. Девчата толпились вокруг, несмело мурлыкали припевки, не плясали, а так, в ожидании, выкаблучивались на одном месте. Гришка подсел к Петру на завалинку.
Я сижу в темноте, невидимый, и слушаю звон струн. Даже звуки при настройке балалайки и гитары кажутся мне необычно стройными, мелодичными. Вот Гришка и Петро начинают потихоньку сыгрываться. И мне не хочется, чтобы умолкали струны, хочется, чтобы они звенели, не переставая. Очень длинными казались мне перерывы, во время которых Петро закуривал или договаривался с Гришкой, что сыграть. И когда снова ударяли по струнам их пальцы, музыка упругой волной касалась сердца, пронизывала всего меня. Я воспринимал не только общее звучание мелодии, а чувствовал пение каждой струны в отдельности.
Рядом с Земляным сидит Николай Загоруйко, недавно вернувшийся с войны. В деревне он был лучшим танцором, а теперь вот сидит и курит папиросы одну за другой, грустно поглядывает на свою единственную ногу, обутую в солдатский сапог. А она, привыкшая к пляскам, к солдатским путям-дорогам, и сейчас не стоит на месте, притопывает носком. Николай наклоняется к Петру и говорит:
— Ты знаешь, сижу вот, гляжу... — он кивком головы показывает на ногу, — не верится, что когда-то две у меня было. А иной раз кажется, что это временно, что проснусь утром, а они обе на месте. Во сне себя вижу с двумя ногами, а проснусь, потрогаю — нет, одна... Эх, мать честная! Дай-ка папиросу, я свои выкурил...
А от девчат ничего не скроешь. Они видят, отчего так хмурятся брови у Николая, отчего так низко опустил он курчавую голову. Кто-то из них запевает частушку: