— Разве здесь найдешь. Послушал бы ты нашего механика — так за границу бы поехал. Ни в районе, ни в области, говорит, ни в республике ничего ты не достанешь. Напрасные хлопоты. Придется, говорит, тебе, Григорий Яковлевич, распрощаться с машиной да садиться на трактор... А я, слава богу, наработался на нем. Я ж без машины, сам знаешь, не смогу. Вот я и обозлился. Нет, думаю, гад, умру, а достану кабину... Вот взял отпуск без содержания... Хотел к Петру зайти за советом, да постеснялся. Я ему и без того по гроб жизни должен...
И вспомнили мы с Гришей давнее...
ГЛАВА ВТОРАЯ
Гриша Рогозный сказал: «Хотел к Петру зайти, да постеснялся. Я ему и без того по гроб жизни должен...» Он имел в виду моего родного брата Петра, о котором уже кое-что сказано в «Рассветах над Байдановкой». Про Петра я мог сказать бы то же, что и Гриша...
Я благодарю судьбу за братьев и сестер, родных и двоюродных. Чем старше становлюсь, тем острее чувствую: не хватит жизни и умения, чтобы рассказать о них так, как они того достойны. Они — моя совесть и гордость.
Чего только не перевидел за немалую свою жизнь, но ничто меня так не обижало и не удивляло, не оскорбляло и не ранило, как... Не раз видел, как родные братья судятся друг с другом за гараж или за дом умерших родителей, как в пьяных драках режутся до смерти ножами, рубятся топорами и стреляются из ружей; скопом дубасят родного отца, берут его за «яблочко» из-за «трешки на пузырь», сквернословят друг при друге.
Никогда в жизни не слышал от старшего брата матерка или хотя бы непристойного слова. В молодости я стеснялся курить при нем, как и при отце. Такие же отношения у нас с младшим братом. До сих пор верю, что он в сорокатрехлетнем возрасте не умеет материться, не знает бранных слов. Что уж говорить о сестрах. Мы никогда не объясняемся в любви друг к другу, просто молча любим, бережем ту любовь. Ей, нашей любви, много-много лет, она передалась нам от бабушек, от родителей, Любовь наша строгая и вечная. Дай бог каждому такого... Если бы дети наших детей знали такую любовь. Для них, может быть, и пишу о своих братьях...
...Летние ночи в нашей Байдановке сказочны. Еще оставалось три часа до рассвета и три года до войны. Наработавшись, нашутившись и напевшись, байдановцы легли почивать. А чтобы им лучше спалось, природа собрала все свои добрые силы, всю материнскую мудрость и стала в изголовье своего любимого дитяти — усталого землепашца.
Деревенская, ночная тишина. Нет, это не мертвая напряженная тишина, которая может взорваться с минуты на минуту где-то рядом скопившейся бурей. Это тишина уверенная, живая и заботливая, мягкая и снисходительная к тем, кому ночью не спится. Наоборот, многоголосье не спящей ночью живности делает тишину поющей и дышащей.
За нашим огородом, в ракитнике, полном весенней воды, картавят дикие селезни. Кажется, они по-мужски обсуждают сердитых крякуш, которые устроили гнезда в потайных местах, сидят на яйцах и ноль внимания на своих зеленоголовых суженых. Мне кажется, что селезни, взобравшись на кочки, сидят — нога на ногу, — курят цигарки и беседуют вот так: «Пря-пря-пря! Я давеча свою видел мельком. Злая, как бес, не подойди к ней. Высохла уже вся, сидя в гнезде, одни перья и остались, а гонору — не приведи бог! Так на меня крякнула, так взъерепенилась — будто я ей чужой...» Другой селезень говорит: «А я дак пря-пря-прямо ума не приложу, в каком месте моя спря-пря-пряталась. Уже две недели как не вижу. Беда с ними пря-пря-прямо...» А третий так рассуждает: «А у меня, когда она сидит на яйцах, когда ее не вижу, настоящий пра-пра-праздник...»
За дальним концом огорода, в канаве с позеленевшей от лягушачьей икры водой, изнывают от благодати лягушки. Их булькающее тысячеголосое бормотание сливается в сплошной, не прерывающийся ни на минуту клекот. Что-то похоже на то, как в котле кипит загустевшая каша.