Сестра и брат переглянулись, и сдвинули стулья. Читать расхотелось. Вместо того, появилось не желание, но болезненная, плохо переносимая жажда быть рядом, близко-близко, слушать дыхание друг друга, и надеяться, что вовремя придёт с работы домой мать, а отец… – просто вернётся когда-нибудь, живым.

Весна… Дрозд переворачивает прошлогодние листья, заглядывая – что там под ними. А там нет ничего, кроме просохших следов многих слёз, что ветер принёс издали…

<p>Ласточка</p>

Поджидая суженого, ласточка ссутулившись грустила, а он всё не прилетал никак. Ночевала бедолага в нарочно неплотно прикрытых для неё сенях. Хозяйка заприметила птицу, вжавшуюся в горб висящего на стене жестяного корыта, и сжалившись над бедолагой, накидала ей в угол сена, ненужных до времени лоскутов, а после, махнувши досадливо рукой, и вовсе – вынесла в сенцы любимую плетёную корзину, с которой по осени ходила за грибами.

– Мать, ты чего это там лукошко своё бросила? Иди, подбери. Хватишься после, скажешь я куда припрятал.

– Не скажу.

– Ну, так и подбери до времени.

– Пусть там лежит.

– Чего это? – Поднял брови отец.

– Да что ж ты в бабские дела-то лезешь?! То не допросишься, а то…

Под беззлобное ворчание людей, на ворохе ветоши и сена, прижавшись к пузатому плетню корзинки, связанному из ивовых веток, ласточка задремала. И, то радостно щебеча во сне, то вздрагивая всем телом, она встречала милого друга, льнула к нему, притомившемуся в долгой дороге.

Мужчина, заслышав шорох, выглянул в сени, жена кинулась было за ним, но не поспела, – супруг скоро прикрыл дверь.

– Что ж ты, жалостливая моя, про кота забыла?!

– Ой…

– Вот тебе и ой!

– Съел?!

– Покуда нет. Давай-ка повыше устроим жиличку нашу, от греха.

Женщина кинулась вдруг мужу на грудь, прижалась к нему, и в эту минуту сама стала похожей на птицу, что томилась в сенцах без вестей о милом друге.

– Эх… ласточка ты моя… – Усмехнулся мужчина и коротко обняв жену, поспешил выйти в сени, дабы разместить получше птицу…

Даже тот, в чьей жизни мало собственной воли, вправе любить и жалеть ближнего, как себя самого.

<p>На костях</p>

Помнится в детстве, едва ли не больше, чем слушать музыку, прислонив щёку к зарешеченному окошку проигрывателя, я любил закручивать шнур восьмёркой вокруг выступов с его тыла и прятать вилку в удобное окошко. Проигрыватель вкусно пах басом Шаляпина, опереттами, военными маршами, морзянкой, да толстыми дедовскими пластинками и тонкими – писанными «на костях», поверх рентгеновских снимков сломанных отцом рёбер. Любая из мелодий сминала невесомую ткань воздуха с шорохом, который можно было воспринять не одним лишь только слухом.

Иголка проигрывателя понемногу скрадывая размах, смещалась к центру, робко царапая узкую канавку, в которой до времени хранились чувства, голоса и невыдуманные судьбы придуманных героев.

Пластинок не касались руками. Их, как младенцев, брали аккуратно, за самые кончики, и повертев промежду ладоней, нанизывали на металлический пенёк прорезиненного диска, дабы проиграть с другой стороны. А после, когда, сдерживая дыхание и дрожь в руках, под пристальными, недоверчивыми взглядами взрослых я тщился опустить иглу на самый край кружащейся пластинки, раздавалось строгое:

– Стой! Оставь, не надо, я сам! – И пристыженный, бордовый от стыда, я отходил, рассчитывая на то, что музыка скоро наскучит обществу, и мне доверят управиться хотя бы со шнуром.

Одну из пластинок, процарапанных в студии звукозаписи на рентгеновском снимке я помню лучше прочих. С неё, после недолгого вступительного шуршания, звучал грассирующий тенор:

– Желающие подвергнуться гипнозу в зале есть? …Вы засыпаете, вы засыпаете, вы уже спите… Вы уже не сторож птицефермы, а её директор… Говорите!

– Что ж такое, уже девять часов, а в конторе никого…

Взрослые всякий раз принимались хохотать, я же не слышал слов, а лишь с ужасом смотрел на безостановочное кружение рентгенограммы, на которой было не что иное, как череп отца. Показывая на просвет пластинку, он с неизменно лёгкой усмешкой часто повторял мне:

– Гляди-ка, после того, как я умру, у меня будет вот такой вот череп…

Давно уж сгинул проигрыватель, недавно не стало и отца, а плёнка, та самая пластинка «на костях», которую я столько раз разглядывал против света, всё ещё цела… Но нет больше мочи слушать оправленные картавостью речи, ибо изо всех, изо всего, от прошлого остались только они.

<p>Одуванчики</p>

Одуванчики во все глаза глядели на солнце, и, внимательно прислушиваясь к его тихому, но строгому говору, послушно кивали. Цветы очень хотели походить на светило, и находили в его ослепительном великолепии всё то, так казалось одуванчикам, чего не доставало им самим: недосягаемости и величия. И было им невдомёк, что солнце, глядя на их почтительно склонённые головы, прятало и от них, и от себя самого тоску по невозможной для него простоте и доступности, а укрытая под махрой лепестков нежность, – та вовсе вызывала в солнце едкую зависть. Ибо, поди-ка, испробуй, одари любимую солнцем, сорви хотя малый лучик, собрав его в горсти… Не выйдет? То-то же. А вот одуванчик…

Перейти на страницу:

Похожие книги