«Превращение современной империалистской войны в гражданскую войну есть единственно правильный пролетарский лозунг, указываемый опытом Коммуны, намеченный Базельской (1912 г.) резолюцией и вытекающий из всех условий империалистской войны между высоко развитыми буржуазными странами. Как бы ни казались велики трудности такого превращения в ту или иную минуту, социалисты никогда не откажутся от систематической, настойчивой, неуклонной подготовительной работы в этом направлении, раз война стала фактом»[15].
Вы понимаете, товарищи, что это значит? — Жданов обводил притихших узников повеселевшим, улыбчивым взглядом. — Война империалистическая породит войну гражданскую, революцию! И не только у нас, но и в Германии и в других странах!
— Но ведь это же позор! — воскликнул эсер Пухлянский, краснея от возбуждения и потрясая жиденькой бородкой. — Желать поражения своему отечеству — это предательство! Измена родине!
— А посылать на убой рабочих и крестьян за чужие интересы, за чужой кошелек — это не позор? Не измена своему народу? — вскипел в свою очередь Жданов, и в камере разгорелся спор, забылась на время и горечь от неудачи с подкопом.
В этом споре горячее участие приняли и Чугуевский со Шваловым, после статьи Ленина вновь воспрянувшие духом. Для них тюрьма стала школой, где они многому научились и к началу войны уже не были теми малограмотными казаками, которые по приказу «отцов-командиров» не рассуждая шли «поражать врагов внешних и истреблять внутренних». Теперь они уже разбирались в политике и оба стали членами партии большевиков. Оба принимали участие в спорах, которые часто возникали в камере между меньшевиками и эсерами, с одной стороны, и большевиками — с другой. Споры и разногласия между этими группами особенно усилились в годы войны.
В тюрьме же, работая в мастерских, научились друзья и столярному делу.
Жарко топится печь-плита, в мастерской тепло, пахнет клеем, сухой березой и смолой от пышных сосновых стружек и досок. Вдоль стены с зарешеченными окнами длинные раздвижные верстаки. У стены напротив и вверху, на поперечных балках, сложены доски, различные бруски, и кряжи сухого березняка. На грязном полу опилки, стружки, обрезки досок, на стенах пилы, долота, сверла и прочий столярный инструмент. В дальнем углу ровно гудит ручной токарный станок.
На одном из верстаков орудует фуганком Швалов, рядом с ним пожилой, медлительный в движениях Григорий Конопко. Чугуевский на токарном станке обтачивает ножку для стола.
— Степан! — крикнул он, остановив токарное колесо и оглянувшись на Швалова.
— Чего такое? — отозвался тот, продолжая фуговать доску.
— Достань-ка блюдо-то, высохло небось!
— Это можно.
Отложив в сторону, Швалов, загремев кандалами, встал на табуретку и откуда-то сверху достал выточенное из березы, чудесно отполированное блюдо, а к нему такую же вилку и нож. Все это было сделано по просьбе всех политических шестой камеры руками Швалова, Чугуевского и молчаливого Конопко. С порученной им работой друзья справились на редкость удачно. Казалось, все это выточено не из дерева, а из слоновой кости. На дне блюда Конопко мастерски вырезал рисунок: Горно-Зерентуевская тюрьма в окружении венка из кандалов, а по краям надпись из букв коричневого цвета: «Дорогому нашему другу Тихону Павловичу Крылову в день его пятидесятилетия от политкаторжан Горно-Зерентуевской тюрьмы на добрую память».
Тут же условились унести сегодня приготовленный подарок к себе в камеру, чтобы торжественно вручить его Крылову в тот день, когда фельдшеру исполнится пятьдесят лет.
Следующий день начался в тюрьме обычным порядком: утренняя поверка, завтрак, вывод на работу, сердитые выкрики конвоиров и ни на одну минуту не молкнущий кандальный звон.
В шестой камере также приготовились к выходу на работу в мастерские, где «политики» трудились столярами, слесарями, кузнецами и сапожниками. Одетые в серые суконные бушлаты и куртки с бубновыми тузами на спине, они толпились у дверей в ожидании конвоя, сидели на нарах, курили, изредка перекидывались словами. Сквозь железные решетки окон виднелось хмурое мартовское небо, в открытые форточки из села доносился колокольный звон: шел великий пост, звонили к ранней обедне.
Но вот в коридоре послышались торопливые шаги, оживленный говор, звяк ключей, дверь распахнулась, и в камеру бомбой влетел фельдшер Крылов, красный от возбуждения и с бумагами в руке.
— Господа! — еле выговорил он, запыхавшись от быстрого бега. — Телеграмма… вот… революция… царя свергли!
— Что, что такое? — загомонили вокруг.
— Где?
— Когда?