На длинных полках перевернутые кастрюли, на столах — посуда ждет нового дня. Урчит и постукивает вода в медном кране.
Возле окна табуретка. Я сел на подоконник. Кузьма Георгиевич опустился рядом, откашлялся. Все болело в нем, каждому мускулу, каждой косточке, каждому нерву хотелось покоя, глубокого, может быть, даже вечного сна. И все же радостно было видеть его глаза: в них и сострадание, и надежда. «Я-то знаю, — как будто говорили они, — что такое больно и трудно, и все-таки живите, не поддавайтесь плохому!»
— Ты какой-то не такой сегодня, Леня. Когда старики не спят — это понятно, обидно проспать остаток жизни. А вот уж когда не заснуть молодому, тут или пришла любовь, или что-то не так. По работе или с друзьями?
— И по работе, и с друзьями, — сказал я.
— Какая-нибудь ерунда, ссора или принципиально?
— Не пойму. Никогда у меня такого не было.
— Расскажи.
— Не знаю, с чего и начать, Кузьма Георгиевич. Напали на меня пацаны, дали по башке. Я отбился. Один из них мой ученик, я узнал его. Он-то мне и врезал камнем по затылку.
— Дела-а, ну и дела! Такого и у меня не бывало. А уж почти сорок лет с такими сорванцами, вроде твоих. Дела! Ничего не скажешь! А может, не твой, обознался?
— Мой, точно мой. Бородулин его фамилия.
— Может, ты обидел его?
— Да ничем я его не обижал. Ну, было однажды, смазал разок по шее. Да ведь в шутку смазал, хотя следовало бы и не в шутку.
— Ну и ну, ну и случай! Ну и детки пошли. Чего им делать-то ночью?
— Обычная хулиганка. Ночное фраерство. Пошли себе хозяйничать по городу, молодчики. А тут я. Другой бы, может, вежливо с ними обошелся, и ничего бы не было. Позубоскалили бы, покуражились и отпустили. А я-то их не боюсь, я таких ухарей вижу каждый день, и не простил грубости.
Один мне: «Эй ты, сколько времени?» Я его оборвал. А он ко мне с угрозой. Я ему и врезал. Прибежали остальные, я еще кому-то врезал. А этот мой, Бородулин (я, между прочим, сразу его приметил, но не поверил), когда он сзади меня треснул, я обернулся, тут он и признал меня, и деру. И все драпанули.
— Не знаю, что тебе и сказать, Леня.
— И вообще, сплошные неудачи у меня весь вечер. Как будто случайности не случайны.
— Думаешь, преднамеренное нападение?
— Нет, не в этом даже дело. Они точно так же могли напасть и на другого. А если бы женщина... Подлость это, когда ночью, в темноте, на человека наваливаются вчетвером.
— Этакое ухарство, ложная романтика, это мне знакомо, Леня.
— Мне тоже знакомо, понимаете, тоже знакомо. Я еще не забыл свои пацанские годы. И знаю по себе, что так напасть, как они напали, пошлость и подлость. А этот Бородулин... Так смотреть на меня, так прикидываться честнягой... Вот уж не прощу.
— Как ты его думаешь наказать?
— Черт его знает! Не в тюрьму же его!
— Та школа — крайний случай. Это уж ты мне поверь.
— А мастера по башке — не крайний случай?!
— Ну, может быть, попал в дурную компанию или ты что-то сам сделал не так. Могло такое быть?
— Почему вы защищаете их?
— Потому что все мы любим пай-мальчиков. А ведь из тех, кто позаковыристее, большей частью получаются смелые, выносливые, изобретательные люди. Буяны что-то всегда ищут, с чем-то не согласны. Тут надо разобраться. Теперь уж не горячись, теперь бой не на кулаках...
Спокойный тон Кузьмы Георгиевича утихомирил и меня, и, как это обычно бывало, я стал невольно подстраиваться, подлаживаться к нему. Он трудно, прерывисто дышит, и я начинаю дышать так же, усиленно стараюсь помочь вдоху и выдоху. Он покашливает, и я покашливаю. Он пространен и рассудителен, и я говорю почти так же.
Уж сколько раз я разговаривал по ночам со своим соседом — о работе, о политике, о любви, о путешествиях, о книгах. Кузьме Георгиевичу не спится по ночам. Нет таких снотворных, которые могли бы приостановить бег его мысли.
О чем может думать каждую ночь старый, умный человек, учитель географии, в окружении газовых плиток, полочек, пустых кастрюль?
О суетности жизни? О земле, о пространстве, о логичном и не логичном ходе вещей, о путях, которые выбирает человек и которые сами выбирают человека, о поиске, о неизведанности, о переходах живого в мертвое, о бесконечности вселенной, о своих обидах?
Когда-то Кузьма Георгиевич был изыскателем-геодезистом, его ноги прошли по земле тысячи километров, его глаза видели и знают лицо земли, как я вот знаю его лицо. Может быть, потому мне и кажется, что крутой, смуглый, оголенный лоб Кузьмы Георгиевича пересекают не морщины старости, а приметы особой его страннической жизни. Его лоб — карта его судьбы. Я читаю ее, и она мне кажется такой же удивительной, неисследованной и огромной, как та, моя, во всю стену, географическая карта, которую подарил мне Кузьма Георгиевич ко дню рождения.
Он подарил мне и глобус, огромный школьный глобус на тяжелой подставке, и еще он отдал мне насовсем старый полевой бинокль на тонком ремешке. Бинокль был помят, поцарапан, он знавал, должно быть, окопы, песок и грязь, и тем он был мне особенно дорог. Кузьма Георгиевич еще при жизни решил раздать свое имущество.