— Вы не беспокойтесь, Мария Петровна. Девушку Николая я видел, она хорошая. Когда он с ней, его не узнать: подтянутый, вежливый. Вы не беспокойтесь. Я даже вам советую познакомиться с Ниной поближе. Пригласите домой. Пусть придут вместе. У них, по-моему, больше, чем дружба.
— Вот-вот, я и чувствую: что-то тут не то.
— А вы их не подозревайте в плохом, это обижает. А вдруг Нина — ваша будущая невестка?
Мария Петровна наконец-то улыбнулась:
— Да я-то что, по мне, он как хочет, лишь бы ему было хорошо. Не выгоняйте его, Леонид Михайлович. Я на вас надеюсь. Он ведь, в общем-то, неплохой.
Вот так всегда: ругают, ругают своих детей, а потом ждут не дождутся доброго слова о них. Что ж, я понимаю родителей, понимаю их растерянность и даже страх перед собственными детьми, перед их какой-то непонятной «взрослой» жизнью. Вся надежда на школу, училище, армию. А вот мне на кого надеяться?
Знала бы только эта маленькая заплаканная женщина, в каком положении оказался теперь я сам.
А вон отец моего старосты, Андреева, похаживает по коридору, большой, сильный мужчина с властным и открытым лицом. Уж он-то крепко держит своего сына, это видно, да так и есть на самом деле. А вон пышнотелая мать близнецов Савельевых, она в шляпке горшочком, напомажены губы сердечком, как будто она поджала их, кокетливо обижаясь. Она всегда на стороне своих детей. Стоит седенький старичок, преподаватель обществоведения, урок которого был сорван Лобовым. А вон уже волнуется Майка, идет своей прыгающей, нервной походкой преподаватель эстетики. И даже Фрукт, молодец, остался после занятий. И вообще, напрасно я над ним иронизирую. Нужно понять, разглядеть. Он ведь еще салажонок.
Пора начинать.
— Андреев! Староста! Приглашай всех в кабинет спецтехнологии.
Соберись, Ленька, и шагай, улыбнись всем, попроси пройти в кабинет. «Здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте», — на разные голоса, кто с поклоном, кто протягивает руку, все улыбаются, и тоже каждый по-своему.
— Проходите, пожалуйста, проходите сюда.
Расселись за столами — этакие престарелые ученики. Смотрят вопрошающе и даже как будто виновато. А мои притихли, но держатся смело, в глазах отвага и готовность постоять за себя. Мальчишкам за столами мест не хватило, расселись кто где: на подоконниках и прямо на полу, перед огромным шкафом со всякими самодельными экспонатами. Старший мастер поднялся на возвышение, сегодня он еще и вместо замдиректора, тот заболел, и вот мастак сидит напыщенный, преисполненный важности и строгости за двоих — какое там, за целую сотню начальников.
Я не полез на возвышение. И так мне все видно. Родителей и детей.
— Давайте начнем, — сказал я голосом, который мне показался чужим.
Легко сказать — начнем. А вот с чего, каким тоном, о чем? Нужно говорить об успеваемости всех и каждого, о сорванном уроке, о поведении Лобова. Ну, в общем, о разном — только бы не утонуть во всей этой мешанине вопросов, в мелочах, в педагогической пене.
— Товарищи родители, — начал я. — Как обычно, к концу учебного года мы собираемся поговорить о нашем общем деле: о дисциплине, об успеваемости, о планах на будущее...
Я докладываю обо всем, о чем принято обычно докладывать на родительском собрании, а сам думаю, как же мне поаккуратнее перейти к главной неприятности: к срыву урока и к поведению Лобова. А где же он сам? Почему его нет?
— Староста, — спросил я, — где Лобов?
Неужели удрал?! Вот поросенок! Тут все убиваются из-за него, а он...
Пришел-таки! Как всегда, позже всех. Просовывает сначала голову в приоткрытую дверь.
— Входи, входи, именинник, — слышу я за спиной голос старшего мастера. Ох, чувствую, и отыграется он сегодня на нем.
Идет картинно, фасонисто, загребая ногами. Глаз его мне не видно, но хорошо видны глаза всех других, и, как в зеркале, там отражено его ухарство, решимость постоять за себя и пострадать за других, и понимание, что сегодня ему будет устроена большая баня, и заведомая готовность ко всему, мол, это все то, да не то, это вы, взрослые, все придумали и устроили, а мы тут ни при чем.
— Ну-ка, Лобов, не спеши, о тебе-то как раз и пойдет сейчас разговор.
Остановился, как будто сказал я ему: «Руки вверх!» И вот медленно-медленно начинает он поворачиваться ко мне.
— А чего я?
— Да так, ничего. Иди сюда.
Идет. А пока идет, я вижу, как смотрит мать. Со стыдом и слезами. А как смотрят родители? Кто пристыженно, кто терпеливо, но все с пониманием — мол, и у меня почти такой, узнаю по походочке. Мужчины, какие покрепче да порешительнее, с трудом сдерживают себя, кажется, вот-вот кто-нибудь сорвется с места и отшлепает этого молодого нахала. «А у меня таких двадцать семь, — думаю я. — Ну, пусть не совсем таких, но еще неизвестно, кто из них труднее: Лобов или Бородулин».
Наконец-то Лобов подошел ко мне, встал вполоборота, так, чтобы его рваное ухо не видно было другим. Оказывается, он всегда помнит о своем рваном ухе, никогда и нигде о нем не забывает. И я стараюсь смягчить свой первый удар: