2. Второй импульс отвечает потребности человека удостовериться в своей идентичности. Речь при этом идет не просто о любопытстве и желании развлечься вообще, а о собственной истории. Доступ к индивидуальной или национальной идентичности, как считалось в XIX веке, возможен только через историю[391]. Поэтому, по словам Дройсена, воспоминания «сильнее всего определяют сущность и потребности человека». Индивидуум или группа «обретает в своем становлении, своей истории собственный образ сформировавшегося бытия, объяснение самих себя и свое самосознание»[392]. Ницше именовал такой подход к истории «антикварным», подчеркивая его аффективный характер; он даже использовал религиозное понятие «пиетет», который испытывает индивид или группа к своей истории и ко всему, в чем она проявляется или находит свое выражение.

3. Третий импульс, побуждающий к памятованию, связан с определенным императивом. Заповедь «Помни!» действует там, где отсутствуют спонтанные побуждения к воспоминанию и, напротив, включается динамика забвения, избавляющая от стыда и позора. Речь идет об этическом долге не отрекаться от определенных эпизодов собственного прошлого. «Памятники» существуют как в широком, так и в узком смысле этого слова: в качестве достойных восхищения исторических реликтов и предметов, рассчитанных на положительное аффективное отношение к ним (что соответствует двум первым названным импульсам); но они существуют и в качестве материализации заповеди «Помни!». Слово «monere», к которому этимологически и семантически восходит «memoria», изначально означало – «предостерегать». Мемориал связан с предостережением, требующим помнить не потому, что память ненадежна, а потому, что она стремится избавиться от бремени прошлого. Именно это имел в виду Йохан Хёйзинга, когда писал: «История – это духовная форма, в которой культура отдает себе отчет о своем прошлом»[393]. Вызов здесь состоит в том, чтобы включить в собственные представления о самом себе некоторые элементы взгляда со стороны. Памятование того, что хочется забыть, не является антропологической или идентичностной потребностью, поэтому оно выводит нас из рамок групповой солидарности на уровень универсалистских памятований, создающих более высокий уровень интеграции и общности, что призвано объединить враждующих соседей, победителей и побежденных, колонизаторов и колонизированных аборигенов, жертв преступления и преступников.

Различие между историей в качестве рыночного фактора или же средства удостовериться в своей идентичности, а также в качестве этического императива позволяет четче определить позиции Люббе и Борера. Аргументация Люббе руководствуется представлением об «истории как любопытстве»; Борер, напротив, исходит из представления об «истории как идентичности», причем его аргументация предполагает, что история не должна постоянно заслоняться представлением о ней как об этическом императиве. Три указанных измерения соответствуют различным акцентам, которые на практике отнюдь не исключают друг друга. Прежде всего, идентичностное измерение (что мы хотим помнить?) не должно противостоять этическому измерению (что мы обязаны помнить?) – и наоборот. Там, где эти измерения исключают друг друга, стремясь к существованию в «чистом виде», происходит упрощение, вульгаризация, деформация: «чистая» индустрия развлечений с ее мегаинсценированием крупных исторических событий; «чистое» имиджевое культивирование идентичности с ее самопрославлением и игнорированием взгляда извне; «чистое» культивирование вины и покаяния, бередящее травмированную совесть.

Но вернемся к заданному Борером вопросу: можно ли сегодня говорить о долгой национальной немецкой истории? И если да, то о какой именно? Приведу четыре предварительных ответа на этот вопрос, которые призваны не завершить дискуссию, а расширить ее проблемное поле, что и послужит основой для следующих глав.

1) Немецкую историю нельзя представлять себе как единое целое. Густав Зайбт, возражая Бореру, подчеркивает, что для представления о единстве немецкой истории нет ни традиции, ни конвенции относительно ее описания. В зависимости от актуальных запросов эта история реконструируется то с упором на величие и единство, то с упором на ее непродолжительность и многообразие. Представление о долгой и единой истории Германии восходит к интеллектуальным утопиям XIX века, когда на немецкие провинции легла тень Наполеона[394]. Эти утопии превратились в мощную политическую мобилизующую силу, что сопровождалось формированием нации и завершилось вместе с национальной катастрофой.

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека журнала «Неприкосновенный запас»

Похожие книги