Страной управляет состоящий при государе совет, и рассматривает он вопросы важные, а частных дел не решает. Книга узаконений в счастливом обществе не больше нашего календаря и у всех выучена наизусть, а грамоте там все знают. Начинается эта книга так: «Чего себе не хочешь, того и другому не желай», а кончается так: «За добродетель воздаяние, а за беззакония казнь». Права людей Мечтательной страны оттого в такую малую вмещены книгу, что все они на одном только естественном законе основаны.
Дела в коллегиях, канцеляриях и судах проходят скоро, потому что там мало спорят, а еще меньше пишут, челобитчиков и ответчиков лишнего говорить не допускают. Но глазная причина быстрого вершения дел — полное беспристрастие и равенство перед законом. Судья, во взятках изобличенный, лишается имения и чина.
«Не имеют люди там ни благородства, ни подлородства, — писал Сумароков, — и преимуществуют по чинам, данным по их достоинствам, и столько же права крестьянский имеет сын быть великим господином, сколько сын первого вельможи. А сие подает охоту ко снисканию достоинства, ревность ко услугам отечеству и отвращение от тунеядства».
Сумароков убеждал читателя, что только личные достоинства дворянина должны давать ему право командовать и распоряжаться. «Порода», происхождение, знатность семьи — предрассудки.
На страницах «Трудолюбивой пчелы» Сумароков свел свои счеты с графом Сиверсом.
Сиверс начал управление русским театром с того, что запретил театральным копиистам носить шпагу. Опытный администратор, он знал, что начинать нужно с малозначительных по виду, но преследующих дальние цели реформ. А такою целью, которую он хотел уничтожить, был подчиненный ему директор.
Сумароков оскорбился. Шпаги своим копиистам повесил он, чтобы отличить их, переписчиков произведений высокого искусства, от канцелярских служителей, принимавших подношения крупой и льняным маслом. А Сиверс в приказе назвал копиистов «подьячими нижайшей степени». Сумароков поскакал к Шувалову.
Негодующий голос его слышался в карете, он продолжал говорить вслух, идя по залам дворца, и Шувалову достался лишь конец взволнованного монолога:
— …Озлобленный мною род подьяческий, которым вся Россия озлоблена, изверг на меня самого безграмотного подьячего и самого скаредного крючкотворца. Претворился скаред сей в клопа, вполз на Геликон, свернулся под одежды Мельпомены и грызет ее прекрасное тело…
— О ком это вы, Александр Петрович? — спросил Шувалов, смекнув, что эта затейливая характеристика относится к Сиверсу. — Да сядьте вы, успокойтесь!
— О клопе, а если угодно — о блохе, различие небольшое, ибо укусы их равно гадки, — отвечал Сумароков. — Эта блоха держится только в тех местах, где Ингрия с Финляндией граничит, проще сказать — в Петербурге. И сыны любезного моего отечества должны освободить российский Парнас от кровопускателей. На что нам чухонские блохи? У нас и своих довольно.
— Знаю, знаю, — сказал Шувалов, — да извольте доложить, что вам от этой блохи приключилось?
Сумароков рассказал о шпагах театральных копиистов, снова обрушился на Сиверса и подключил к разговору новую тему:
— И разве один Сиверс меня мучит? Здесь, в ваших покоях, граф Чернышов назвал меня вором, и я должен был стерпеть, чему причиной дворец и ваши комнаты. Я слишком помню дело Волынского, чтобы найти силы сдержаться и не оскорбить ее величество.
— Позвольте, почему же вором? — изумился Шувалов. — Разве что литературным… Он имел в виду, что вы подражаете Расину и у него стихи свои заимствуете?
— О Расине, помнится, Иван Иванович, мы уже говорили. Что я брал у него — не скрываю, но так между всеми писателями водится. А граф Чернышов, не зная порядка, кричит: «Вор!» Я не граф, однако дворянин, я не камергер, однако офицер и служу без порока. Он больше меня чином и быструю поступь по службе имеет, но я от него терпеть не намерен. Я не спал целую ночь и плакал, как ребенок, не зная, что предпринять.
— Право, Александр Петрович, — примирительно сказал Шувалов, — вы напрасно волнуетесь. Граф Чернышов пошутил и вашей чести дворянской не затронул.
— А писательскую честь поносить можно? — вскричал Сумароков. — Перед графом, сановником, подьячим писатель бессилен, и я столько лет напрасно трудился?! Что только видели Афины и видит Париж за века своего существования, то ныне Россия вдруг одним старанием моим увидела. Я преодолел трудности, препятствия — и вот возник у нас театр Мельпомены. А сочинения мои? Лейпциг и Париж! — воззвал он, вскинув правую руку над головою. — Вы тому свидетели, сколько перевод одной трагедии «Синав и Трувор» чести мне сделал. Лейпцигское ученое собрание удостоило меня избрать своим членом, Париж прославил мое имя в журнале. А я и дале еще драматическими моими сочинениями хотел вознестися…
Сумароков вздохнул и встал, откланиваясь.
— Под гофмаршалом я даже ради десяти тысячей жалованья быть не хочу. Ежели ж я никуда не гожусь, то прошу исходатайствовать мне отпуск на несколько времени из государства искать хлеба. И я его сыщу.
Шувалов обещал подумать…