Упоминая этот случай в очерке жизни и творчества Пушкина, Ю. М. Лотман, вслед за автором воспоминаний, расточает похвалы отменному благоразумию и необычной в данном случае подозрительности доверчивого по натуре поэта221. Но если разобраться непредвзято, эпизод не вызывает восхищения. Пушкин отказался совершить даже не подвиг во имя дружбы и человеколюбия, а совершенно естественный поступок, вовсе не предосудительный, отнюдь не грозивший сколько-нибудь серьезными последствиями. Крепко вразумленный гонениями поэт побоялся даже крохотного пятнышка на своей репутации, впрочем, и без того вдрызг изгаженной в глазах властей.

Не пройдет и двух лет, как грянет восстание на Сенатской площади, а потом Пушкин сделает свое знаменитое признание Николаю I на аудиенции в Кремле: «все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в нем»222. После того, как бывший «певец свободы» побоялся всего лишь проведать близкого друга в тюрьме, эти слова выглядят кокетливой фальшью и расчетливой игрой на струнке рыцарственности.

Поскольку миф о редкостной храбрости Пушкина общеизвестен и никем не подвергался сомнению, попробуем для начала уточнить необходимые понятия.

Смелость бывает разной. Вовсе не требуется сверхчеловеческого мужества, чтобы затевать пьяную драку или щеголять показной доблестью у дуэльного барьера. Совсем другое дело, когда неведомый тебе чиновник в погонах подшивает в твое пухлое досье очередную бумажонку, возможно, злобно лживую. Этот поклеп тебе никогда не предъявят в лицо, и ты заведомо не сумеешь оправдаться. Облыжная бумажонка исковеркает всю твою жизнь, обречет на нищее прозябание в глуши.

А вездесущие шпики завидуют и ненавидят, они рады выслужиться, они готовы раздуть любую мелочь до размеров государственного преступления. И надо вести себя безукоризненно, не давая доносчикам ни единой зацепки. Иначе тебе не видать сытой и спокойной жизни. Вот что накрепко усвоил поэт в Кишиневе.

Чтобы выстоять под прессом безликой государственной машины, нужен особый сорт храбрости. Необходимы стойкость, внутренняя свобода, отвращение к кривде.

Ничего этого в характере Пушкина, увы, и близко не было.

Теперь мы можем понять, почему с тех пор в пушкинской биографии отчетливо прослеживается благоприобретенная привычка сторониться опальных и «падших». Чрезмерная опасливая расчетливость, впервые обнаружившаяся в Тирасполе, впоследствии неизменно брала верх над чувством солидарности с гонимыми. Проще говоря, в перевоспитавшемся Пушкине глубоко засело ползучее шкурничество. Рассмотрим хорошо документированные и всесторонне изученные примеры.

В январе 1832 г. в Москве молодой философ и публицист И. В. Киреевский начал выпускать литературный журнал «Европеец», однако после выхода всего лишь двух номеров издание подверглось запрещению. Недреманное око III Отделения узрело в публикуемых Киреевским рецензиях опасные политические подтексты, а Николая I сильно разгневала статья «Горе от ума», в которой самодержец усмотрел, по выражению А. Х. Бенкендорфа, «самую неприличную и непристойную выходку на счет находящихся в России иностранцев»223.

Кн. П. А. Вяземский выразил свое негодование по поводу закрытия «Европейца» в пространном письме А. Х. Бенкендорфу. В. А. Жуковский отправил два протестующих письма, и главе III Отделения, и Николаю I, а затем пытался защитить И. В. Киреевского в беседе с царем.

Надо полагать, они действовали не только из соображений корпоративной этики или родственных побуждений (Киреевский доводился Жуковскому племянником). Тайная полиция создала вопиющий прецедент, без суда и следствия запретив журнал за статьи, прошедшие цензуру. И мыслящие люди, наделенные честью и совестью, не смогли отмолчаться.

К тому же тогда в России выходило всего восемь литературных журналов, но интерес представляли только два из них, «Московский телеграф» и «Телескоп»224. На новое периодическое издание возлагались большие надежды. Сотрудничать с «Европейцем» согласились В. А. Жуковский, кн. П. А. Вяземский, Е. А. Баратынский, Н. М. Языков, А. И. Тургенев, кн. В. Ф. Одоевский.

Что касается Пушкина, то как раз накануне запрещения журнала он послал Киреевскому пять строф из «Домика в Коломне» для публикации в «Европейце», причем в сопроводительном письме не скупился на похвалы: «Дай бог многие лета Вашему журналу! если гадать по двум первым №, то Европеец будет долголетен. До сих пор наши журналы были сухи и ничтожны или дельны да сухи; кажется Европеец первый соединит дельность с заманчивостию» (XV, 9).

А уже спустя десять дней, 14 февраля Пушкин писал И. И. Дмитриеву: «Вероятно Вы изволите уже знать, что журнал „Европеец“ запрещен в следствие доноса. Киреевский, добрый и скромный Киреевский, представлен правительству сорванцем и якобинцем! Все здесь надеются, что он оправдается и что клеветники — или по крайней мере клевета — устыдится и будет изобличена» (XV, 12).

Перейти на страницу:

Похожие книги