Может статься, ничтожные Булгарин и Мельгунов превратным образом истолковали порывы чистой и широкой поэтической души? Однако вот что мы читаем в письме Пушкина к жене от 8 июня 1834 г.: «Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в худую сторону. Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив; но я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя
Выходит, пресловутые соображения «
Когда кн П. А. Вяземский, обсуждая судьбу Пушкина с П. А. Плетневым, говорил, что тот действовал «по несчастному стечению обстоятельств, соблазнивших его»43, тут несомненно подразумевались отношения поэта с царем.
Но даже безотносительно к мотивации поступка невозможно отрицать, что 8 сентября 1826 года поэт поневоле заключил с властями унизительную сделку. И тогда, и впоследствии, заискивая перед царем и шефом тайной полиции, Пушкин оказался слишком слаб духом, чтобы в полной мере осознать всю глубину своего падения.
Зато у проницательных современников, как видим, иллюзий на его счет не водилось.
Далеко не сразу Пушкин стал коварным и благородным партизаном в царском тылу, а только после 1937 года, когда пушкиноведение окрепло и расцвело под мудрым руководством ленинско-сталинской коммунистической партии. В результате, как объявил Б. В. Томашевский, была «разоблачена легенда о политическом ренегатстве Пушкина в последние годы его жизни»44.
До того, на протяжении первого двадцатилетия советской власти, в бесконвойной пушкинистике наблюдался жуткий идейный раздрызг.
Позже, в шестидесятые годы, когда советская идеология обретет старческую утонченность, Я. Л. Левкович с презрительной скорбью поведает о тех временах, когда «в пушкиноведческих работах появляется версия об измене Пушкина делу декабристов»45. Более того, тогда «вульгаризаторские положения, дискредитирующие Пушкина политически и морально, из авторитетных научных изданий перешли в популярные статьи и школьные учебники»46.
Одним из крупнейших «
Беда не приходит одна. По ходу послереволюционной неразберихи, как отмечает Я. Л. Левкович, многострадальную «марксистскую методологию» подрывала «еще одна разновидность вульгарного социологизма», а именно, «стремление излишне революционизировать Пушкина, модернизировать его мировоззрение»48.
Например, Л. Н. Войтоловский утверждал, что после 14 декабря Пушкин «весь мир воспринимал под знаком декабрьского восстания, а именно это и превратило его образы в живые документы эпохи»49. По мнению догадливого автора, например, «Египетские ночи» содержат аллегорическое изображение декабристов, и ложе Клеопатры символизирует Сенатскую площадь50.
Застрельщиком радикальной гримировки Пушкина под декабриста выступил В. Я. Брюсов, писавший: «представлять Пушкина „коммунистом“, конечно, нелепо, но что Пушкин был революционер, что его общественно-политические взгляды были
Поскольку Брюсова не приходится считать безмозглым чурбаном, наверно, для него пример Пушкина стал отдушиной и способом ужиться со властью, которая главными рычагами общественной жизни сделала насилие и ложь.
Встать над схваткой сумел А. Г. Цейтлин. Он возражал и тем исследователям Пушкина, которые, «вкривь и вкось толкуя факты его творчества», утверждали, будто поэт, «являющийся детищем дворянской культуры, умер вместе с нею», и тем литературоведам, кто полагал, что «автор „Кинжала“ и „Деревни“ преодолел давление на себя дворянской культуры, что он деклассировался, сделался виднейшим идеологом декабризма»52.
Разумеется, ученый не делал секрета из единственно верного идеологического подхода. «Противостоя этим ложным трактовкам, — назидал он, — марксистско-ленинское литературоведение изучает Пушкина как явление дворянской культуры, сохраняющее исключительное значение для нашей современности»53.
При таком шокирующем разброде мнений исследователи не останавливались перед тем, чтобы попросту назвать вещи своими именами.