Между тем Пушкин всегда жадно интересовался политикой и общественными проблемами, причем и в зрелости отнюдь не брезговал ни официозной рифмованной публицистикой вроде «Клеветникам России» (1831), ни обличительными опусами, такими, как «Моя родословная» (1830) или «На выздоровление Лукулла» (1835). А значит, Белинский и впоследствии Терц напрочь ошибались, усматривая в Пушкине «
Вышесказанное позволяет выделить еще одну характерную для Пушкина черту, чрезвычайно важную для дальнейших рассуждений. Пламенное обожание себя, любимого и несравненного, не оставляло у него места для трезвой рефлексии. Всякий раз, когда у него возникала потребность в оправдании перед самим собой, он неизменно прибегал к зарифмованному самообману и пытался сохранить уважение к себе, выдавая желаемое за действительное.
Ничем иным не удается объяснить ни горькие жалобы на
Мнимым индефферентизмом «
Казалось бы, мои рассуждения отклонились далеко в сторону от основной темы, но без такой преамбулы не представлялось возможным приступить к разбору элегии «Андрей Шенье» (II/1, 397–403).
Она повествует о судьбе французского поэта, на тридцать втором году жизни обезглавленного в Париже 8 термидора 1794 года, за день до свержения якобинской диктатуры. От большинства других пушкинских стихотворений элегия отличается сложным, прихотливым ходом мысли.
В начале Пушкин упоминает недавно усопшего Байрона, внимающего «хору европейских лир» в загробном мире, «близ Данте». Однако в сонме прославленных изгнанников и мучеников автора «влечет другая тень» — юный «певец любви, дубрав и мира», чья «задумчивая лира» по-прежнему воспевает свободу накануне казни.
Брошенный в темницу поэт произносит монолог, устами Шенье Пушкин славит «священный гром» народного восстания. Затем следует гневное обличение «убийцы с палачами», Робеспьера и Конвента, взамен «вольности и закона» утвердивших власть топора. Впрочем, обреченный поэт предрекает, что «священная свобода» возвратится «со мщением и славой».
Именно эти сорок четыре строки оказались запрещены цензурой, затем приурочены переписчиком к восстанию декабристов и стали причиной полицейского недоразумения.
Далее Шенье говорит о предстоящей казни, когда «Торжественной рукою // Палач мою главу подымет за власы // Над равнодушною толпою». Он обращается к друзьям с последним желанием, оплакать его тайно, не навлекая на себя гонений, а также собрать и сохранить его стихи, «летучих дум небрежные созданья».
Вспоминая свою молодость и любовь, поэт горестно сетует:
Здесь, без сомнения, ссыльный Пушкин излил собственный крик души. В отчаянии он отвергает былые революционные устремления как опрометчивое безрассудство, ведущее к гибели.
Но горькие жалобы тут же сменяются мелодраматичной и отменно пышной хвалой самому себе: