Не добившись никакой правды от самозванки, князь Голицын принялся за людей из ее свиты и прежде всего за Доманского. Поначалу его допросы обнадежили фельдмаршала — на одном из них Доманский недвусмысленно заявил, что его госпожа не раз называла себя дочерью императрицы Елизаветы Петровны. Это уже была весомая улика, однако на последующих допросах Доманский полностью отказался от своих прежних показаний. Совершенно непонятна логика его поступков; она тем более необъяснима, если вспомнить, в каких отношениях состояли когда-то теперешние узники. Доманский не раз заявлял, что любит самозванку, однако это не помешало ему признаться в том, что она при нем называла себя наследницей русского престола. Зачем Доманский это сделал, если прекрасно знал: его поступок льет воду на мельницу врагов его возлюбленной? Неужели сначала он не понимал пагубы своего признания, а поняв, отказался от него? Тогда это не делает чести его уму, хотя раньше никто не мог назвать Доманского глупцом. Словом, загадка.
Чтобы вернуть Доманского к первому признанию, ему сделали очную ставку с самозванкой… Обращаясь к ней, он умолял ее подтвердить то, что она когда-то говорила ему, но узница окатила бывшего любовника холодной волной презрения. Никогда, заявила она, я не произносила тех слов, какие приписывает мне сей человек. У шляхтича Доманского, вероятно, помутился рассудок.
А между тем здоровье заключенной продолжало расстраиваться, и князь Голицын известил о том Екатерину И. В ответ императрица через генерал-прокурора Александра Вяземского уведомила Голицына: «Удостоверьтесь в том, действительно ли арестантка опасно больна. В случае видимой опасности узнайте, к какому исповеданию она принадлежит, и убедите ее в необходимости причастия перед смертью. Если она потребует священника, пошлите к ней духовника, которому дать наказ, чтобы он довел ее увещеваниями до раскрытия истины; о последующем же немедленно донести с курьером».
В этом повелении — вся Екатерина. Жажда власти в ней и желание всеми силами сохранить ее так сильны, что она требует вырвать признание у своей соперницы в момент ее предсмертной исповеди, тайна которой, как известно, священна. Но что до этой тайны государям! Что до ней Екатерине, если от ее имени дается строжайший наказ: «Священнику предварительно, под страхом смертной казни (!), приказать хранить молчание о всем, что он услышит, увидит или узнает».
Но до агонии было еще далеко, кончался лишь июль, а потому императрица предприняла новые попытки выведать замыслы самозванки. Несмотря на то, что Доманский отказался от своих первоначальных показаний, Екатерина была уверена: шляхтич посвящен в тайну самозванки и нужно посулить ему нечто такое, что вынудило бы его к откровенности. И это «нечто», как думала императрица, у нее имелось. Поэтому вызванному к Голицыну Доманскому было объявлено: государыня высочайше разрешает ему вступить в брак с женщиной, которую он любит, и покинуть пределы России, но при условии, если он честно и откровенно расскажет все, что знает о происхождении этой женщины.
Увы — новый план императрицы потерпел полное фиаско. Доманский, поклявшись всеми святыми, сказал, что ему ничего не известно ни о происхождении женщины, которой он служит уже много лет, ни о том, кто подал ей мысль назваться Елизаветой Всероссийской.
Однако Екатерина не желала просто так отступаться от своего. Едва выяснилось, что Доманский — не та фигура, на которую надо ставить, как нашлась другая — князь Лимбургский. Узница, давая показания на первом допросе, назвала его своим женихом, и вот теперь императрица решила использовать и этот шанс. При очередном посещении самозванки Голицын объявил ей о милости российской самодержицы, обещавшей немедленно отправить заключенную к князю Лимбургу, если она откроет свое происхождение.
Едва прозвучало это условие, как радость, озарившая было лицо измученной женщины, потухла, и она тихо, но решительно сказала, что, к сожалению, ничего не сможет добавить к своим первоначальным показаниям. Они ею не выдуманы, и она не хочет осквернить свою душу ложью. Даже во имя свободы.
Слова эти достойны знаменитых эллинских и римских героев, но от чистого ли сердца их произнесли? Кажется, что нашей героиней в данном случае руководило нечто другое — глубокое неверие в те обещания, которые столь неожиданно преподносились ей. Узница, несомненно, оказалась умнее, чем о ней думала Екатерина, и не могла так простодушно взять приманку, как на это рассчитывали ее тюремщики. Разве могла Екатерина пощадить ту, что претендовала на ее престол? Никогда! Она хотела лишь одного — как можно больше узнать о своей сопернице; что же касается ее судьбы, она была определена императрицей изначально — узница не могла ожидать ничего другого, как только смертной казни или вечного заточения.